Времена. Избранная проза разных лет - Виктор Гусев-Рощинец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот теперь город уничтожали. Убивали – методично, тупо.
Митя выписал в университете командировку и поехал – «для оказания помощи пострадавшим родственникам», так и было чёрным по белому означено в удостоверении. Проректор по научной работе обещал даже оплатить – «апостериори». (Логично, сказал Митя, тема темой, а ведь можно и не вернуться. Тогда и не убудет в казне.)
«С моим-то афганским опытом» – сказал Митя на семейном совете. Его отпустили. Лорочка сказала: «С моим-то опытом солдатки.» «Ты не была солдаткой, – возразил Митя, – мы ещё не были расписаны.» «Это не имеет значения, – сказала она, я просто знаю.» Антон, разумеется, попросил привезти автомат.
Он и привёз автомат – не удержался, купил у старика-чеченца, «на всякий случай». И привёз Тамару – одну, чудом уцелевшую из всей семьи, погребённой под обломками разрушенного какой-то чудовищной бомбой дома. Все упокоились в одной «братской» могиле: её старики-родители, муж («внучатый племянник»), трёхлетний сын.
К вопросу об оружии. (Он всё ещё колебался: брать – не брать.) Злосчастный «калаш», в тот раз доставленный с «фронта» под камуфляжем уцелевшей тамариной одежонки, эта «гордость русского оружия» была закопана в огороде («Как в старые добрые времена» – сказал отец.) – «мало ли что» – и будто бы вызвав из небытия это самое «что», наслала бандитов на деревенскую лавку, учреждённую местным «копиратором» в гуще садоводческого «Шанхая», неподалёку от славного города Талдома, воспетого Щедриным. Магазинчик имел несчастье быть рядом с «шестью сотками», отведенными отцу в награду за преданность советской власти и долголетнюю службу на Предприятии, изобретавшем вкупе с себе подобными «российский ядерный щит». В отцовском «имении» Тамаре отвели комнату, а чтобы ускорить «процесс реабилитации» устроили продавщицей в магазинчик – к тому времени, вероятно, уже вобравший в себя некие таинственные миазмы, плывущие с тайника огорода. «Если на стене висит ружьё…»
Нельзя сказать, чтобы он сделал это хладнокровно. Когда прибежала плачущая Тамара (мало ей было слез!), он ощутил приступ тошноты – чисто физиологическое неудобство. В животе стало пусто и холодно, а вся «зелёнка» окрест приобрела багровый оттенок. Приступ ярости был похож, если верить У. Джеймсу, (Митя вычитал в его «Психологии») на действие веселящего газа: записываешь «формулу мира», а когда спадает с глаз пелена, оказывается всего лишь – «кругом пахнет нефтью».
Он выдернул из-под земли зачехлённый «калаш» и побежал туда. Не удовлетворённые хозяином рэкетиры уже разгромили лавку и готовились поджигать.
Отстрелявшись, выбросил автомат в заболоченный дренаж, пошёл к станции.
Он записал формулу справедливости, а вышло обыкновенное убийство.
– Ахмед, что будешь делать после войны?
Они вернулись к дому. Мария с девочкой ждали у ворот. Чеченец не ответил. Риторические вопросы как бы не достигали его сознания. Митя и раньше замечал. После войны, с опозданием подумал, вся твоя оставшаяся жизнь будет – война.
Он знал это по себе. Бедная Тамара, в свои неполные тридцать поседевша, судится с властью, потому что из всех справедливых войн самая справедливая – война с властью. Власть – это природа. Государство, нация, церковь – это всё «природа». Над духом никто не властен. Вот о чём толковал Ницше. Но его не поняли.
Они молча обнялись.
– Извини, дорогой, если что не так. Возвращайся. – Ахмед помолчал. – Мне всё кажется, что я в чём-то виноват. Видишь, как плохо принял тебя.
– Перестань.
Митя сел за руль, включил зажигание. Ахмед поцеловал дочку. Мадина забралась на заднее сиденье с узелком в руках.
– Когда тебя убивают, – сказал Митя, – всегда чувствуешь себя виноватым.
Рязанский конвой
Однажды играли в карты у доцента Кошкина. Не то чтобы время убивали, а так, разговорчики, коньячок… С пятницы на субботу. Обычай завели ещё в институтские годы. Позже, когда переженились, компания картёжная развалилась, но перезванивались и нежно поминали ночи, проведенные за «пулькой». А потом кто-то предложил: восстановить традицию.
Удалось. И теперь, к счастью, снова вместе – хоть и раз в неделю, а всё ж лучше, чем ничего.
Постановили не говорить о политике, а только о личном или о книгах, спектаклях, на худой конец про кино. Не так-то просто, но если постараться… Политика, мы сошлись, – мерзость. Не потому, что все политики подлецы, но все – люди, и каждый – более менее невротик и норовит свою тревогу заглушить властью и обладанием.
В тот раз обсудили сначала Поппера, полувековой давности, знаменитую, но только теперь достигшую до наших пределов «Диалектику» и согласились во мнении о совершенной непригодности достославного «диалектического метода» для серьёзной науки. Правда, поспорили немного: был ли Гегель мошенником или честно заблуждался, и как ни уклонялись, а не миновали извечного, проклятого вопроса – о судьбе России.
Саша Горфинкель, оптимист и тонкий аналитик, взялся доказывать, что российские «свинцовые мерзости», как ни крути, а «работают на прогресс» (чем немало всех удивил), и народ наш через свои страдания приобщён к трагедии человеческой истории так тесно, как и не мечталось ещё мировой культуре. Не будучи до конца понят, решил пояснить на собственном примере.
Месяц тому назад довелось ему быть на симпозиуме по функциональному анализу в городе Рязани. Съехались туда всё люди известные, докторских да академических рангов, и по сему случаю был устроен пикник под открытым небом в пригородном лесочке, обозначенном хозяевами-рязанцами как зона отдыха. По словам нашего друга, «зона» была и впрямь оборудована волейбольной площадкой, пляжем по берегу неширокой речки и, главное, большим дощатым столом, окаймлённым устойчивыми приземистыми скамьями, где могли разместиться одновременно человек тридцать. Рядом угнездилась прямо в земле жаровня для шашлыков. Заранее приготовленное мясо привезли в двух вёдрах, и пока гости резвились на прибрежном песочке и ныряли с крутого берега в холодную стремнинку, устроители пикника нажгли берёзовых углей, нанизали замаринованную говяжью плоть на острые шомпола и принялись обжаривать её, со всей размеренной тщательностью крутя в потоках восходящего жара. Саша Горфинкель купаться поостерёгся и не загорал, потому что день уже был сентябрьский, прохладный; Саша помогал по части мяса и расставлял посуду – картонные тарелочки и гранёные стаканы. Внезапно объявилась какая-то шальная тучка и пролилась коротким, но буйным ливнем. Взятая Сашей на себя добровольная ответственность за огонь вынудила его вкупе с другими энтузиастами растянуть над жаровней байковое одеяло и тем защитить уже готовое почти блюдо от преждевременной порчи. Оно-то, разумеется, было спасено, однако ценой промокшего насквозь плаща, пиджака, и рубашки, ценой жесточайшего озноба, который только и можно было унять с помощью горячительного; а его, как водится, было в избытке, дождик придал веселья, стаканы полнились прозрачной влагой высшего сорокаградусного качества, и когда наконец по телу разлилось блаженное тепло, оказалось, что мяса и прочей снеди уже нет, а водки много, и её допивали, закусывая чёрным хлебом или просто так. Математики у нас тоже не дураки выпить. Обратно ехали тёпленькие. Водитель автобуса и тот немного принял, но был такой профессионал, что даже лучше управлялся с баранкой; не успели оглянуться, подкатили к гостинице. Все быстренько разбежались по номерам, а Саша, прежде чем подняться в свою «одиночку», решил пройтись немного, размяться, протрезветь, но пока сие решение осуществлял, так ослаб, что плохо стал на ногах держаться, по этой причине не был допущен администрацией в гостиничные апартаменты, а потому как проявил настойчивость и кураж, сдан сотрудникам доблестного ОМОНа и увезен на «воронке» в ближайший вытрезвитель.
Невероятно! Не пустить в оплаченный номер только по причине нетрезвости? Никто бы не поверил, если не одно обстоятельство, замеченное ранее, однако только теперь получившее разумное объяснение: уже четвёртую нашу встречу Саша не пил, не соблазнился даже греческим коньяком, и видно было, как его коробит от одного вида наших наполненных рюмок. А всё объяснилось просто. В исправительном учреждении Сашу раздели до трусов и уложили спать в большой чистой и светлой комнате, где было ещё девять кроватей, частью пустующих; но прежде человек со внешностью мясника и в белом халате смазал сашино с внутренней стороны предплечье какой-то маслянистой бесцветной жидкостью и затупленным остриём наподобие вязальной спицы процарапал кожу, оставив багровый след (он показал), ещё не заживший до сих пор. После чего друг наш быстро впал в забытье, но с восходом солнца очнулся в боевом расположении духа и, покинув ложе, принялся стучать в запертую дверь с требованием выпустить «на оправку» (чем проявил несомненное знание тюремного словаря). Вся милиция была, похоже, погружена в сон, но не имея сил больше терпеть, Саша стучал всё упрямее, громче, а ещё и сопровождал по причине бродящего в крови алкоголя свою наглую просьбу какими ни то угрозами и ссылками на «права человека». Конечно, кому это понравится? Терпение милицейских чинов лопнуло на исходе пятнадцатой минуты интеллигентского бунта, распахнулась дверь, в комнату ворвались двое в штатском, выволокли Сашку в коридор и втолкнули в чуланчик, где стоял один узкий деревянный топчан со свисающими по бокам тонкими ремешками, какие в мирной жизни используются для собачьих поводков. Его бросили ничком на отполированные, должно, многими телами крепкие доски, связали за спиной руки и притянули туловище в нескольких местах, от ног до плеч, к этому импровизированному» испанскому сапогу». Дверь захлопнулась и воцарилась, как прежде, мёртвая тишина. Окон в камере не было, под потолком, над дверью светилась лампочка. После часа пребывания в столь неудобной позе наш друг почувствовал, что ещё немного, и нарушенное кровообращение в кистях рук, перетянутых ремнями в запястьях, станет необратимо и дело может кончиться ампутацией (он, по общему признанию, был чересчур мнителен), а посему стал орать благим матом на весь вытрезвитель, выкрикивая только сбивчивые извинения и просьбы о помиловании,