Кавказские повести - Александр Бестужев-Марлинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Характеры мои — дело частное, но если иные вымышлены неудачно, другие скопированы с природы точно, и уверить меня, что они неестественны, также трудно,'как афинянина, который жал под мышкой поросенка, а ему все-таки говорили, что один фокусник кричит поросенком гораздо натуральнее! Говорите, что я не понял нрава моряков? Но чем это докажете? Моряки люди, и люди, с которыми я жил; почему же не мог я их изучить, как всякого другого? Тем более — в русском флоте, где моряк есть более земное, чем водяное, животное. для нас не годится тип английских моряков и французских контрабандистов: у нас моряк — амфибия. Насчет романтизма в разборе «Клятвы при гробе господнем» скажу, что в ней не читали вы лучшего, и потому нельзя вам судить о целом и связи*. Что в некоторых местах сталкиваюсь я с Тьерри* и другими, виновата история, что для всех одно и то же описала. Я не выдумывал фактов, как Вольтер или Щербатов*. Но напрасно поместили вы в число моих ut-re-mi-fa — Sismondi[329]: я не читал его до сих пор*, да и еще кого-то, там упомянутого. Точно так же как «Саламандру»*, с которой вы находите сходство «Фрегата „Надежды“»: достал нарочно после вашего письма. На этот счет мое лучшее оправдание — время изданий иностранных и моих повестей и вычет из этого — невозможность скоро получить в таком захолустье, как Кавказ, порядочных книг. Часто, очень часто встречаю я в хороших авторах свои мысли, свои выражения, но почему ж непременно я украл их? Ирвингу подражал я в форме, не в сущности*; но и сам Ирвинг занял олицетворение вещей у Попа*, Поп у Ботлера*, Шекспир у Езопа. То, что врождено народу, есть только припоминок, а не изобретение, повторение, а не подражание. Я начну с пословицы: горшок котлу попрекает, а оба черны — и выведу целый полк доказательств, что олицетворение в смешном виде велось искони и слилось с русскою природой; за что ж одни англичане будут владеть им? В любом авторе я найду сто мест, взятых целиком у других; другой может найти столько же; а это не мешает им быть оригинальными, потому что они иначе смотрели на вещи. Все читают одинаково: «И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должником нашим»*, но спроси каждого, что он под этим разумеет? и не найдешь двух толков похожих. Так и в словесности. Но полно о словесности. Выражая у нас мечтательную жизнь, ее нельзя судить действительностью: это бы значило наказывать человека за его проступки во сне.
Славная школа войны наш Кавказ. И надобно сказать, что закубанцы строгие блюстители нашего боевого порядка. Я видел много горцев в бою, но, признаться, лучше шапсугов не видал*; они постигли в высшей степени правило: вредить как можно более, подвергаясь менее вреду. Не выходя из стрелковой цепи в течение почти каждого дня всего нынешнего похода, я имел случай удостовериться в их искусстве пользоваться малейшею оплошностию и местностию. Дворяне их отчаянно храбры; но одна беда: никак не действуют заодно. Был я с ними не раз в рукопашной схватке; много, много пало подле меня храбрых: меня Бог миловал. Узнал я цену надежного оружия, узнал, что не худая вещь и телесная сила. Построив крепость в 40 верстах от Кубани в земле шапсугов, мы пошли в ущелие 10 октября. Через четыре дня сообщение с Черным морем было открыто. Мы дрались за каждую пядь земли в этом ущелий, завоевывая дорогу кирками и штыками. Перешли потом через огромный хребет со всеми тяжестями по чудно разработанной дороге, отдохнули в Геленджике, где я был на море, на судах, купался в фосфорных, зеленых волнах, парился лавровыми вениками, ел летучих рыб, камбалу, тримсов <?>, мутелей, и потом, околесив кругом, проложив под облаками другую дорогу, мы возвратились к Кубани. Каких трудов и сколько крови стоило нам это! Зато слава летела пред нами и за нами. Государь объявил отряду свое благоволение и дал награду. Но для этого мало листа и часу, — а мне пора. В Дагестане войска тоже увенчаны победой: разбили аварцев. Там со многими другими умер от климата Корнилович*. Как не благодарить мне Бога и государя, что избавлен я от жаров! Я чувствую себя здесь (кроме глаз) гораздо свежее; думаю подраться не раз зимою. Кланяйтесь, мои милые братья, Ивану Дмитриевичу, Александру Ивановичу* и всем, всем своим товарищам. Поль дома. C'est tout dire quant a son bonheur[330]. Горячо объемлю вас.
Александр.
P. S. He воображайте, пожалуйста, будто я могу сердиться за критику. Говорю и пишу я всегда с жаром, но это кончается точкой. Литература такая ничтожная частица моего существования, что не стоит капли желчи.
Бог благословил мои слабые труды, милые братья, так что, когда государь благоволит вас уволить на поселение, вы из процентов мне принадлежащей суммы будете получать ежегодно по 1000 рублей, то есть по 500 каждому. Для кого же я работаю, как не для братьев?! Это моя единственная отрада. Счастлив бы я был, если б удалось устроить счастие Поля: бедный брат, он увял за нас!
В отряде со мной был Кривцов*. Под ним убита лошадь картечью, ибо у горцев есть артиллерия.
33. А. X. Бенкендорфу*
13 июля 1836 г.
Сиятельнейший граф!
Первое слово, как всегдашнее чувство мое, обращая мысль к государю императору, — есть благодарность! Я сердцем помню, я высоко ценю каждую милость его, тем более что каждая сходила на мою некогда преступную голову прямо, без мольбы с моей стороны, без чужого предстательства.
Среди военных бурь и государственных трудов, преобразующихся в мир и счастие России, великий удостаивал вспомнить обо мне, забытом всеми, и я был призван с приполюсных тундр под знамена чести. Пред лицом Бога и света смею сказать, сиятельнейший граф, что раскаяние давно переродило мое существо и убедило душу, что во все время, истекшее с 1826 года, я не был виновен пред государем императором ни одним поступком, ни одним словом или мыслию; что я служил ему, как должно храброму солдату; много терпел, много страдал… но что значило все это по сравнению с минувшим!., и со всем тем лестно и неожиданно я был взыскан монаршею милостью: в мае месяце за отличие в сражениях я произведен в офицеры… для таких благодеяний, для таких минут счастия и признательности, сиятельнейший граф, в благородной душе есть чувства и нет слов!..
Но я убежден, что его и<императорск>ое в<еличест>во, назначая меня при производстве в 5-й Черноморский баталион в крепость Гагры, не предполагал, сколь смертоносен этот берег Черного моря, погребенный между раскаленных солнцем скал, лишенный круглый год свежей пищи и воды, даже воздуха.
Немногие возвращались оттуда к жизни, никто без тяжких недугов, так что для меня, чье здоровье разрушалось постепенно горестями и военными трудами, климатом Закавказья и Черноморья и, наконец, до основания истреблено мучительною геленджикскою лихорадкою, которою стражду, чертя сии строки, — для меня, полуживого, Гагры будут неизбежным гробом. Умоляю Вас, сиятельнейший граф, повергнуть к стопам для всех милосердного монарха всеподданнейшую просьбу мою — спасти меня от верной погибели каким-либо переводом. Не смерти боюсь я — кто скажет, что я не презирал ее в битвах, или у су мнится, что и впредь я готов сжечь мою жизнь за царя, как горсть пороха? — но я страшусь бесславных, долгих страданий, которых одни зачатки отравили уже мое существование. Увольнение к статским делам от военной службы, на которую стечение болезней сделало меня неспособным, было бы для меня высшим благодеянием. Я хочу служить, хочу доказать тем мою признательность и потому прошу средства по силам, убежденный, что служба царская равна везде, если освящена преданностью к престолу и усердием к общей пользе.
Кроме того, сиятельнейший граф, открывая душу свою перед государем, как пред отцом, не утаю, что я жажду покоя, дабы развить в уме зерно словесности, запавшее с неба и до сих пор подавленное обстоятельствами. Чувствуя, что дни мои сочтены, мне бы хотелось произвесть что-нибудь достойное России, века Николая, вниманию коего должен я лучшими моими цветами; хотелось бы примириться тем с отечеством!..*
Никогда не дерзнул бы я беспокоить государя императора подобною просьбою, если б здоровье, раз пораженное тлетворным дыханием Гагр, было возвратимо, если б оставалось хоть одно сомнение, что не растают мои нравственные способности в медленном огне отчаяния и телесных страданий. Знаю, сиятельнейший граф, всю важность испрашиваемой мною милости, знаю, что это вне обычного течения дел, но знаю и неисчерпаемость милосердия государева. Разве не были все милости, коих я доселе удостоился, благодетельными исключениями, произвольным даром великодушия, не скованного формами?