Госсмех. Сталинизм и комическое - Евгений Александрович Добренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скольжение между метафорическим и буквальным, готовность радостным смехом утверждать невозможное смыкается с одной из главных характеристик сталинского дискурса вообще — склонностью к буквальной реализации метафор, уничтожению разрыва между постулируемым и реально существующим[858]. Однако право соединять буквальное и метафорическое дается далеко не всем; язык новой власти должен сохранять некоторую степень недоступности. В этом плане частушки — квинтэссенция сталинского языка как такового, подчеркивающая принцип отношений власти с народом. В приведенных выше примерах эта недоступность проявляется как разрыв между тем, что власть постулирует как сферу символической законности (совет, устав), и неуклюжими попытками людей поднять до уровня символов и/или метафор свою собственную повседневную жизнь. С одной стороны, идеальный сталинский субъект имеет полное право говорить новым языком, о себе и от своего имени, а с другой — он (в случае частушек, как правило, она) этим языком правильно пользоваться не может, и смеховой эффект тут неизбежен.
Язык, постоянно утверждающий свое противостояние установленному порядку вещей, разрушающий привычные метафорические связи, сродни наивному и смешному языку людей, которые только учатся говорить, — детей или сталинских колхозников. Но он же — язык, несущий в себе угрозу, лишающий привычной ориентации в окружающем мире, подспудно вводящий новые правила без того, чтобы они были ясно определены. Невозможность с точностью определить предмет насмешки — проявление этой скрытой угрозы. С одной стороны, провозглашенное «на грядах рожать не буду» как реакция на законные нормы, введенные товарищем Сталиным, указывает на решимость женщины изменить свой биополитический, как сказали бы сейчас, статус в обществе и готовность посмеяться над собственным униженным положением в недавнем прошлом; с другой — не высмеивает ли частушка именно то, что ее сочинительницы/исполнительницы не могут помыслить ни о каком более радикальном изменении в жизни, чем роды не в поле, и выводят неуклюжую метафору «заброшены в кусты» на уровень буквального противопоставления невиданной ранее возможности занимать «советские посты»? Кто эти женщины — героини новой жизни или ее жертвы, смеющиеся сами над собой? Или и то и другое — в зависимости от нужд конкретного момента?
Не только молодые колхозницы почувствовали на себе необходимость изменить собственную жизнь в соответствии с новыми правилами — постоянными героями частушек были старики, в которых приход новой жизни пробудил интерес к политике:
Старый дед слезает с печки,
Чтоб сходить в правление:
Хочет сам прочесть статью
Про обеспечение.
Что сейчас у нас творится —
Это просто на диво:
Провел дедушка Анисим
Прямо на печь радио.
Не сидит наш дед на печи
А пошел в политотдел.
Он вождей послушать речи
По радио захотел.
Что за диво, что за штука:
Петр Захарыч, старый дед,
Под уздцы привел для внука
Из сельпо велосипед.
«Старый дед», «печка», «дедушка Анисим», «Петр Захарыч, старый дед» с велосипедом из сельпо — это все не столько люди и предметы, сколько легко узнаваемые собирательные образы. Вообще, кодификация функций и отношений людей в обществе характерны для частушки как жанра. Условное обозначение персонажей-архетипов привычно для традиционного сознания, что охотно эксплуатировалось популярной пропагандой. Подобно тому как упрощение и сокращение понятий вроде «социальное обеспечение», «политический отдел» и «сельское потребительское общество» было надежной техникой преодоления недоверия по отношению к власти с ее странным, тяжеловесным языком, «сокращение» людей до архетипичных функций было удобной техникой воспитания граждан нового общества — в большой степени благодаря легкости, с которой «сокращенные» типажи поддавались гротескному утрированию.
Старик, в котором вдруг проснулся интерес к новейшим достижениям техники, делающим доступным голос новой власти, — это, конечно, смешно в обобщенно-бахтинском понимании карнавального смеха как столкновения старого и нового, как и «бабушка» из другой частушки, которая «пошла грамоте учиться», или те «старые старушки», которые «поют новые частушки / про веселое житье, / бросив старое нытье». И еще это смешно в том же смысле, в каком, по утверждению Пола Сефалу[859], можно говорить о смеховой природе обсессивно-навязчивых состояний, в той же мере, в какой смешно буквально «быть вне себя»[860]. Старое, неуклюже увлекшееся новым, смешно (опять же, в карнавальном смысле) именно так, как смешно все теряющее свое место, выведенное за границы привычного и узнаваемого. Частушечные «деды» и «дедки», один из которых, став «культурным на диво», «с бабкой лазает по крыше, — / ставит себе радио», не вызывают симпатии или жалости. Подобно хармсовским старухам, вываливающимся из окна, они вышли за пределы привычно-человеческого — отчасти просто потому, что стали образами шутливых напевок, но в основном именно по причине утраты себя самих в месте, их определявшем. Старухи падают из окна, дед проводит радио на печку, лазает с проводами по крыше или ковыляет за партийной газетой — в своей комичности эти фигуры отражают суть нового режима: «выход из себя», превозмогание привычного, кульминацией которого станет движение огромных масс людей в колхозы или в город, в лагеря или на поселения, на целину или на войну. Частушки про эти последние события в официальных сборниках не печатались, но именно «официальные» частушки готовили сознание людей к восприятию смещения привычного в юмористическом ключе.
Хармсовским старухам, чтобы «выйти из себя», нужны были окна; частушечным старикам нужны предметы новой власти. Сочетание неуклюжих людей (вернее, персонифицированных категорий) с предметами вызывает смех как сочетание несочетаемого. По определению Сергея Ушакина, для нового строя вообще характерно было стремление «овеществить» себя[861], когда материальные признаки модернизации жизни включены в рамки новой идеологической структуры, — при этом неважно было, насколько появление радио, доступных газет и других примет быстрого развития общества являлось следствием укрепления новой власти: важен был сам факт их физического присутствия в новой жизни.
Но по мере все большего «овеществления» власти люди в ее рассказах о самой себе все больше становились абстрактными категориями. Последнее в данном случае не обязательно подразумевает пренебрежение ценностью человеческой личности и многие другие проявления тоталитарного порядка —