Госсмех. Сталинизм и комическое - Евгений Александрович Добренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Светлана Бойм заметила, что анализировать песни сталинской эпохи лишь как тексты, без учета их эмоционального заряда, бессмысленно[855]. К этому справедливому замечанию можно добавить, что эмоциональность этих текстов не сводится лишь к продолжению традиции эмоционального воздействия, характерной для русской литературы, о которой говорит Бойм. В случае, когда тексты являются многократным эхом указаний сверху, эмоциональный заряд становится их первичной функцией: они предопределяют восприятие других текстов, других жанров, самой действительности, являясь как бы инструкцией по поведению читателей как граждан новой страны, — вспомним механизм пословиц и поговорок, который оперирует на синтаксическом, а не на семантическом уровне. Характерным при этом является то, что санкционированные произведения народного творчества должны выражать нужную эмоцию вне зависимости от того, испытывается она в действительности или нет. А раз жить стало веселее, то нужно смеяться — и много. Популяризация частушки легализует смех как правильную и необходимую эмоцию в новом обществе.
Смеяться можно либо от всепоглощающей эмоции счастья (жизнь стала лучше), либо по конкретному поводу — но, как и подобает царству радости и счастья, таким поводом становится все, что хоть как-то связано с новыми реалиями, от выборов в новые органы власти до удачно раздосадованной свекрови, от появления ухажера из колхоза до появления коровы из того же источника:
Все бы пела, все бы пела,
Все бы веселилася.
Меня выбрали в Совет,
А свекровь озлилася.
Раньше я колхоз ругала
И колхозников кляла,
А теперь я из колхоза
Ухажера завела.
Я колхозников ругала,
Я колхозников кляла,
А теперь я из колхоза
В дом корову привела.
Здесь можно заметить, что объекты смеха в частушках зачастую были менее явными, чем это можно было бы предположить. Высмеивает ли частушка отсталое прошлое в образе скептически настроенной по отношению к новой власти свекрови, которая «озлилася», узнав о торжестве демократии, неожиданно «продвинувшем наверх» ее родственницу? А может быть, смеяться следует как раз над невесткой, которая стала политической активисткой, чтобы насолить ненавистной свекрови? Ведь свекровь в фольклоре традиционно является одним из самых отрицательных образов расширенной семейной структуры, нередким гротескным воплощением обреченных на неудачу козней. Является ли появление «ухажера» и/или коровы из колхоза свидетельством того, что в недавнем прошлом еще не очень политически грамотной женщине наконец-то открылась истинная ценность новой организации жизни и труда, или же осмеянию подвергается счастливая обладательница жениха/коровы, которая поменяла свою политическую позицию, лишь получив желаемое?
Тотальность ликования должна была, безусловно, включать личную жизнь людей — иначе она не была бы тотальностью. Однако в довоенном советском обществе упоминание семейных связей было далеко не нейтральным, будь то в двадцатые годы с их канонизацией коллективного духа, или в тридцатые, когда пропаганда семейных ценностей сочеталась с террором семей «врагов народа». Юмористический заряд приведенной выше частушки происходит от сочетания-столкновения между будничным (отношения между свекровью и невесткой) и возвышенным духом государственности. Из теории юмора мы знаем, что напряжение между противоположными семантическими полюсами — основа смехового эффекта. Но специфика подобных частушек в том, что напряжение это остается равновесным, не склоняясь ни к одному полюсу, ни к одному объекту насмешки, что позволяет прочитывать их двояко — и как искреннюю, трогательно неуклюжую декларацию соответствия воле режима, и как не очень тонко завуалированную насмешку над подобными декларациями, напоминание о нелепости смешения высоких идей и семейных конфликтов. Механизм этот похож на сочетание (пассивного) комизма и активного остроумия, о котором речь шла в первой части этой главы применительно к пословицам и поговоркам.
Именно в этом сочетании взаимоисключающих позиций авторов/исполнительниц частушек проявляется воспитательная и дисциплинирующая функция сталинского смеха. Ведя рассказ от собственного лица и о себе, рассказчица готова не только смеяться (над свекровью или над собой в прошлом, политически неграмотной), но и быть осмеянной (как легковесно относящаяся к высоким идеям, как сводящая общественно важное к ограниченно-личному). Частушка приучает к тому, что над самой властью смеяться нельзя, но можно смеяться над теми ее носителями и объектами, которые находятся в процессе формирования — но только в том случае, если смех этот генерируется от первого лица, самими его объектами[856]. Такова абсурдная природа «советской демократии»: новые жители советской деревни — одновременно и объекты смеха, как воплощение еще не совсем правильного восприятия действительности, и обладатели права на смех, как символические носители этой самой власти, инстинктивно понимающие, чтó должно быть осмеяно — даже если речь идет о смехе, направленном против них самих. Таким образом утверждается близость новой власти к народу; она — дело семейное, к тому же ведь и семья эта уже новая, социалистическая:
Были женщины забиты
И заброшены в кусты,
А теперь их выдвигают
На советские посты.
Раньше только я и знала,
Что у печки с помелом,
А теперь я в сельсовете
Управляю всем селом.
Устав новый прочитала —
Слова Сталина узнала.
Никогда их не забуду,
На грядах рожать не буду.
Переход из прошлого в настоящее головокружителен в своей радикальности, особенно для женщин, и частушки, будучи жанром преимущественно женским, это отражают. «Советские посты» и сельсовет становятся новым местом новых женщин, которые были раньше «заброшены в кусты» или проводили свое время «у печки с помелом», и одного только прочтения сталинского устава достаточно, чтобы убедить гражданок Советского Союза в том, что они