Дневник (1901-1929) - Корней Чуковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
6/IX. По дороге в Москву на Кисловодск. Щеголев: анекдот о Пушкине: москвич говорит: — Ой, я видел одного писателя, очень знаменитого, в трамвае № 5, на Б. Басманной.— Какого писателя? — Знаменитого... как его? Да! Пушкина! — Пушкина в трамвае № 5 по Басманной?! — Да.— Вот и врешь! Что писателя, я верю, но что на Басманной Пушкина — нет.— Да.— Вот и врешь! Трамвай № 5 по Басманной не ходит. <...>
Рядом с нами в соседнем вагоне Илюша Зильберштейн. <...> при «Огоньке» выходит Чехов в будущем году. <...> Сыплет датами и цитатами: «Я думаю, что «Невесту», которая была в «Жизни для Всех», в 1903 году нужно дать с «Вишневым Садом», который был в альманахах «Знания» тоже в 1903 году, и разделить издание на две части. В комиссию по Изданию Чехова войдут Горький, Кольцов, я и... <...>»
Едет еще и Виттенбург Лахтинский... Едет вместе с проф. Визе. Звал познакомиться. Но у меня в душе мрак: 2 sleepless nights[ 105 ]. Щеголев говорит, что приемные комиссии в ВУЗах забраковали детей всех ленингр. писателей.
Прекратился журнал «Бегемот».<...>
О Горьком. Он сказал Маршаку: «Our government?[ 106 ]. Лодыри! В подкидного дурака играют! Вот Бриан или Chanteclaire в подкидного дурака не играют».
Для Гефта и Халатова он вообще идеальный, безупречный писатель, без всяких недостатков. Когда мы заседали с Халатовым и Гефтом по поводу ВУЗ'ов, они смотрели ему в рот и считали его улыбки в мою сторону и в сторону Маршака. Кому больше улыбок, тот и фаворит Г., тому и больше почету. Улыбок больше получил М., на него и посыпались милости.
Я на заседание к Г. попал прямо после катастрофы: трамвай помял Рохлина, я возил его в скорой помощи в Петроп. больницу, не имел секунды подготовиться — и... впрочем, ну его к черту!
Г. рассказывал, как одна девочка 13 лет забеременела от школьника 14 лет. Он так испугался, что поселил ее в сарае... да, в сарае. Перенес туда ковры, всякую мебель, она сидела там и пухла, а он тайно носил ей еду. Когда дело открылось, его мать даже обиделась, почему он не сказал ей, что ее ждет такая семейная радость. Девочка новорожденная весила 6 фунтов, а ее отец и мать каждый день вместе ходили в трудшколу.
Я вступился. «Это не правило, а исключение» и пр. Горький: «Знаю, что исключение. Вот колония ТВХ, где все бывш. проститутки и воры — у них даже закон такой: своих девочек не трогать. О, они очень забавные. Написали для меня свои автобиографии, и вот одна пишет:
— Как-то неловко резать незнакомого! Не угодно ли?»
Потом почему-то заговорили о Святополке-Мирском. Чудак! Не ест, не пьет, а все стихи читает. По-французски, по-немецки, по-английски. Только и дышит стихами. Так и ищет, кому бы стихи почитать.
Очень ругал Мережковского. Он египетский роман написал, где все египтяне так и чешут по-рязански. Смешной. Мы одно время после обеда для смеху читали по 4 страницы.
Уже 8 часов. Жаль, что я не захватил карты. Не знаю, куда едем, когда приедем.
П. Е. Щеголев спрятал в чемодан казенную подушку и оставил свою.
Проводник: «Извиняюсь за нескромный вопрос: где подушка?»
О Панчуледтове: — Вот кавалергард, написал такую контрреволюционную книгу, а я его люблю и хвалю, потому что история кавалергардов — есть, в сущности, история всей русской культуры.
О Рязанове: — Держится, как хам; в его обращении с людьми никакого коммунизма нет.
Очень интересно говорил об Ив. Васильевиче Анненкове, который, как оказывается, редактировал сочинения Пушкина — а Пав. Вас. только написал биографию поэта!!! Ив. Вас. редактировал не только Пушкина, но и жену Пушкина, ибо он был правая рука Ланского, и благодаря этому за 5000 р. купил право на издание сочинений Пушкина.
Говорю Щеголеву: — Ведь вы столько пьете. Неужели у вас даже склероза нет?
— Нету. Я пью — а у моей жены подагра!
И смеется хитро.
Дал мне яблоко.— Скушайте. Для меня оно слишком твердое.— Я откусил: кислятина. Смеется.— Хорошее я съел бы сам.
7/IX. Степь украинская. Небо серенькое, петербургское. Эту ночь я спал. С вечера от 8 до 11. И потом еще сколько-то. Баштаны. Мазанки. Тополи. Подсолнечник. Но бедность непокрытая.
Познакомился вчера с инженером. Спортсмен, 34 года. Голова лысая совсем — ни волоска. Лицо норвежца. Конструктор аэросаней. Очевидно, талантливый. Очень хорошо рассказывает — горяч, честолюбив, спортсмен, любуется собой — и я вместе с ним. Рассказывал о своих друзьях в Париже. Один из них Васька (оставлено место для фамилии.— Е. Ч.) гулял по всему Парижу в толстовке и по-французски даже бонжур не знал. Пришел Васька в ресторан, взял карточку и наугад заказал какое-то блюдо. Лакей убежал куда-то, но блюда не принес. А ему адски хочется есть. Он зовет другого лакея — показывает ему какую-то строчку в меню — и ждет. Опять ничего не несут. После третьего раза — ему принесли счет: 30 франков. За что? Оказывается, то была карточка фокстротов — и он три раза вместо еды заказывал фокстроты. Таких анекдотов он рассказал несколько. Его приятели в Лондоне — пошли в кафешантан — и увидели надпись No smoking allowed[ 107 ] — и решили, что без смокингов туда не пускают.
Но то, что рассказывает мой спутник о нашем строительстве, не смешно, а страшно. Он сейчас из Днепростроя. Оказывается, что америк. компания, кажется, Клярка, предложила построить всю эту штуку за столько-то миллионов. Наши отвергли: «Сами построим», а американцев пригласили к себе в качестве консультантов. Консультация обходится будто бы в сотни тысяч рублей, но к американцам из гордости инженеры не ходят советоваться, и те играют в теннис, развлекаются — а постройка обошлась уже вдвое против той цифры, за которую брались исполнить ее американцы. Рабочие работают кое-как, хорошие равняются по плохим, уволить плохих нельзя, этого не позволит местком, канцелярская волокита ужасная и проч. и проч. и проч. Я слушал, но не очень-то верил ему, потому что, как талантливый человек, он чересчур впечатлителен. <...>
Вчера проезжали Тулу. До чего связаны все пейзажи Тульской губернии с «Анной Карениной», «Войной и Миром». Глядишь и как будто читаешь Толстого. <...>
9/IX. Приехали. Куда идти? В Цекубу. На горе стоит несколько домов, отдельный дом — огромная столовая. В ней сразу нахожу загорелого и синеглазого Вяч. Полонского, длинного и милого Леонида Гроссмана, Столпнера, столь же лысого, как прежде, но белобородого, Ортодокс (автора марксистской, но хорошей статьи о Толстом), Озаровскую, Станиславского и Качалова. Станиславский меня не узнал, но потом, узнав, бросился вдогонку и ласково приветствовал. Здесь его все «ученые старички» обожают. Смотрят на него благоговейно. И нужно сказать, что он словно создан для этого. Со всеми больше, чем учтив,— дружелюбен и нежен, но без тени снисхождения (как это у Шаляпина) и без тени раболепства (как у Репина) — сановито, величаво и в то же время на равной ноге. Тайна такого рода отношений умрет вместе с ним, но каждый, с кем он говорит, чувствует себя осчастливленным. Мне он сказал, что у него внучка 6 лет, очень любит мои книги, что он и сам их почитывает, что он заканчивает 2-й том своей «Жизни в искусстве»; Качалов сообщил мне детское слово «профессорница». <...> Поели мы всласть — до отвалу и пошли в гостиницу искать комнату, набрели на пансион Ларисса, где нашли Ал. Толстого. Он похудел, глядит молодцом, но, как потом оказалось, каждую ночь регулярно проводил весь месяц в кабаке; разговор у нас был короткий. Он говорил, что Пильняк не имел здесь никакого успеха, что Тальников в своей статье совсем прикончил Маяковского11, «после этого Маяковскому не встать», что у Николая Радлова, который жил здесь же, в той комнате, где я сейчас, украли 200 рублей, и проч. Потом я ходил — и слишком много — глазеть, очень устал, в 5 час. был на вокзале, провожал вместе с «учеными старичками» Станиславского и Качалова — и в сотый раз подумал о том, что Художественники гениальные мастера юбилействовать, хоронить, получать букеты цветов, посылать приветственные телеграммы и проч. Станиславский пожал около сотни рук, причем каждому провожающему сказал что-ниб. специально его, этого человека, касающееся. И как будто нарочно были инсценированы особо трогательные моменты: два чистильщика сапог, армяне, лет по 8 каждый, кинулись в последнюю минуту по буферам к той площадке, где стоял Станиславский, и крепко пожали ему руку: прощай!