Гибель гранулемы - Марк Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А как же она?
— А чего ей сделается? Второго мужа донашивает.
— Детей жалко, — искренне покачал головой Абатурин. — Они-то ни при чем, мальчишки. Тянет к ним?
— Тянет, — уныло сознался Кузякин. — Я и денег им ношу, и какие-никакие игрушки, бывает.
Махнул рукой:
— Такую горечь — горькой и запить только.
Он уже совсем отрезвел, покорно глядел в глаза Линеву и говорил теперь, обращаясь только к нему:
— Я ведь не запойца какой, не так, как другие — неделю, а то и две хлещут. Я помаленьку, в норме, то есть. Не в перебор.
— Совсем не надо пить, Гордей Игнатьич, — сказал Абатурин, с жалостью и неосознанным раздражением вглядываясь в серое лицо Кузякина. — Ведь губите себя. Для чего же?
— Нельзя мне не пить, — твердо сказал Кузякин. — Поздно. И душа требует, и тело тоже. Не выпью — враз помру. Научно доказано.
Он помолчал, поморгал редкими ресницами, сказал, сокрушаясь:
— Я разве ж не понимаю? Понимаю. С водкой какая жизнь? Глупость одна. Да вот хуже жены, окаянная: и разводу не дает.
Огорченно поскреб в затылке и, видно, решив, что перехватил в самоуничижении, решительно покрутил головой:
— Так ведь все не святые. Вот и табак, скажем, яд. А курите. А я не курю. Сохраняю себя, как умею.
— Погоди, ты ж только окурок бросил, — удивился Линев.
— Ну, это так. Раз в год. Как детишков припомню.
Казалось, разговор этот был самый добропорядочный, без шума и передержек, но у Абатурина копилось такое ощущение, будто воскресный день совсем испорчен. Этот нескладный и несчастный, вероятно, человек был плохо понятен ему, и Абатурин злился на себя, что не знает, как поступить и чем помочь.
— Не погуляем ли? — спросил он у товарищей.
Линев отказался: «Занят». Блажевич на вопрос Абатурина не ответил сразу. Он закурил и, переминаясь с ноги на ногу, сказал Павлу:
— Тебе ж все одно, куда идти? Может, в диспансер сбегаем? Катя сяго́ння дежурит.
— Сбегаем, — безучастно отозвался Павел.
Они вышли на улицу. По степному юго-западу Урала пошаливали метели; перелетные птицы давно откочевали к теплу, и только вороны и воробьи продолжали выклевывать из затвердевшей земли свое ежедневное пропитание.
Город, только с одной стороны прикрытый холмами, продувало насквозь.
Павел шел, хмуря брови, почти не глядя вперед. Он был недоволен собой. То, что с ним делалось, смахивало на дурной сон. Она подсаживалась к нему, эта женщина, когда он засыпал, и беседовала с ним, беззвучно шевеля губами, когда он был один. Павел, робея, перебирал в ладонях ее русые волосы, лившиеся в руки, как топленое масло.
[оторвана часть страницы — пропущено 24 строки]
— Катя ее покличет зараз. Ты скажи: «У меня сэ́рца болит».
— Зачем же врать? — растерялся Павел. — Я не могу.
— У тебя, правда, сэ́рца болит, — усмехнулся Блажевич.
И, подергав себя за усы, сообщил с мальчишеской гордостью:
— Я подумал, не просто так.
Катя вышла не одна, это было слышно по разговору. Павел смотрел в сторону, и ноги у него сразу стали деревянными.
[оторвана часть страницы — пропущено 24 строки]
— Она же тогда из диспансера выходила, та женщина, — развел руки Павел.
— Ну, мало ли что. Может, мужа наведывала или родственника. У нас ведь тут подолгу лежат. В хирургическом.
— Конечно, наверно, мужа наведывала, — уныло согласился Павел.
Гриша оставался ждать Катю с дежурства. Павел несколько минут постоял молча, что-то решая про себя, потом кивнул Блажевичу и направился к трамвайной остановке.
Через полчаса он вышел на Комсомольской площади, повернул на Пушкинский проспект и зашагал к театру. Он был снова уверен, что встретит женщину там, где уже дважды увидел ее.
Шел медленно, каждая женщина вдали казалась ему той, которую ждал, и всякий раз это была не она.
Он избродил проспект, обошел прямые улицы Кировского района, так и не встретив ее. Она живет где-то здесь, Павел был в этом уверен. Кого навещала в туберкулезном диспансере? Мужа? Родных? Неужели — мужа?
Уже больше ни на что не надеясь, Павел вернулся к трамвайной остановке у театра.
С юга, из степи, шла метель, тыкалась в невысокие деревья, заметала лицо серым, смешанным с дымом, снегом.
И только теперь Павел почувствовал, что очень устал.
АВЕРКИЙ ЖАМКОВ И ВСЕ ОСТАЛЬНЫЕ
Бригада начала работу в первую смену — и сразу взяла темп, от которого деревенели мускулы и пересыхало горло. Все вокруг понимали, что на исходе последние часы и сутки огромной работы, радовались этому и находили в радости силы для быстрых и спорых действий.
На обширной и тесной площади почти построенного стана все гремело, стучало, двигалось. Многоярусная совмещенная работа достигла наивысшего напряжения. Внизу монтировались сборные железобетонные полы и лотки; чуть выше собирались клети; над механо-монтажниками — бригады Жамкова вместе с командированными людьми варили связи и устанавливали монорельсы; рядом — электрики тянули силовые линии; и, наконец, в самых верхних точках цеха шло остекление фонарей.
Взгляду постороннего человека могло показаться: стройка состоит из обособленных участков, и каждый из них выполняет только свое дело, мало думая и заботясь о соседях. Это впечатление усиливали споры, постоянно возникавшие то тут, то там. Люди старались отвоевать себе даже самый маленький кусочек пространства, чтобы к сроку сдержать слово, справиться с заданием.
Но стоило попристальнее вглядеться в ход и ритм работы — и становилось ясно: чей-то огромный опыт, чья-то непререкаемая воля господствовали под крышей цеха.
К концу первой смены вспыхнула перепалка между путейцами и монтажниками. И те, и другие запаздывали, на счету была каждая минута, — люди нервничали.
Монтажникам надо было в очень короткий срок прикрепить монорельс к нижним поясам ферм. А для этого на тесный кусочек пространства следовало завести две электролебедки. Но тогда путейцы не смогут укладывать железнодорожный путь. А ведь им тоже было дорого свое слово, записанное в обязательствах.
Ни одна из бригад не хотела уходить с места. И когда спор уже грозил перейти в стычку, на площадке появился невысокий человек в брезентовом пыльнике. Он молча послушал крики, стоя за спиной людей, потом неторопливо подошел к бригадиру путейцев. Разговоры тотчас стихли.
— Это не ваша и не наша вина, товарищи, — негромко сказал он людям. — Это наша беда. Проекты запаздывают и приходится выкручиваться… Давайте поступим так…
Он достал из портфеля чертежи, развернул их и что-то стал объяснять обоим бригадирам. В следующую минуту железнодорожники молча собрали свой инструмент и торопливо зашагали в другой конец цеха.
Абатурин сверху кинул взгляд на человека в пыльнике и узнал Вайлавича, начальника строительного комплекса.
Этот маленький ростом человек с тихим голосом и короткими, совсем детскими руками, управлялся со своими сложнейшими обязанностями непонятно как. Командуя руководителями крупнейших строительных управлений, он никому ничего не приказывал, не сердился, не объявлял выговоров, терпеть не мог длинные совещания, на которых виновных подвергают моральным экзекуциям, и даже слово «начальник», с которым к нему обращались иные подчиненные, выслушивал, удивленно вздернув брови. Может быть, именно поэтому его слово, тихо сказанное начальнику управления или бригадиру, выполнялось с завидной быстротой и аккуратностью.
— Человек, — мягко говорил Вайлавич инженеру Иваненко, когда они на короткое время оставались вдвоем, — человек — это труд. Все остальное, я думаю, контрабанда. И творчество, и порыв, и жажда знаний — труд. Полагаете, не так?
Обнаружив брак или показуху, он разводил короткие руки, и на лице его появлялись пятна досады и удивления.
— Как же это, Иван Иваныч? — допытывался он у бригадира. — Ведь вы же все отлично понимаете, и делу вас не учить, а вот — сшили совсем не так. Теперь перекраивать надо.
И бригадир, багровея, стараясь не глядеть в глаза начальнику комплекса, бормотал:
— Оно, конечно… что и говорить… Больше так не будет, Ефим Ефремович.
Вайлавич не только держал в руках все нити управления стройкой, понимая дело, — он глубоко и прочно знал суть самых разных строительных профессий. Это неудивительно, — сам начинал свой путь рабочим, — и об этом все на стройке были отлично осведомлены. Рано или поздно он разбирался в людях — и относился к ним с той беспощадной и молчаливой мягкостью, которая всякому человеку страшнее крика или милее похвалы.
Даже талант, говорил Вайлавич в кругу близких ему людей, добывается горбом, и совершенно искренне полагал: министерство назначило его на высокий пост начальника комплекса только потому, что он потрудился на веку больше подчиненных.