Творимая легенда - Федор Сологуб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Триродов заметил, что на него смотрят. Ему стало неловко и досадно на себя, и это досадливое чувство помогло ему одолеть рассеянность и смущение. Он стал оживленнее, точно стряхнул с себя какой-то гнет, и вдруг разговорился. И голубою радостью поголубели тогда глубокие взоры Елисаветиных глаз.
Петр, продолжая начатый разговор, говорил со свойственным ему уверенно-пророческим выражением:
– Если бы не было этой дикой ломки при Петре, все пошло бы иначе.
Триродов слегка насмешливо улыбался.
– Ошибка, не правда ли? – спросил он. – Но уж если искать в русской истории ошибок, то не проще ли искать их еще раньше?
– Где же? При сотворении мира? – с грубою насмешливостью спросил Петр.
Триродов усмехнулся и сказал сдержанно:
– При сотворении мира, конечно, это что и говорить.
Но не заходя так далеко, для нас достаточно остановиться хоть на монгольском периоде.
– Однако, – сказал Рамеев, – вы далеконько взяли.
Триродов продолжал:
– Историческая ошибка была в том, что Россия не сплотилась тогда с татарами.
– Мало у нас татарщины! – досадливо сказал Петр.
– Оттого и много, что не сплотились, – возразил Триродов. – Надобно было иметь смысл основать Монголо-русскую империю.
– И перейти в магометанство? – спросил доктор Светилович, человек очень милый, но уж слишком уверенный во всем том, что несомненно.
– Нет, зачем! – отвечал Триродов. – Борис Годунов был же христианином. Да и не в этом дело. Все равно, мы и католики Западной Европы смотрели друг на друга, как на еретиков. А тогда наша империя была бы всемирною. И если бы даже нас причисляли к желтой расе, то все же эта желтая раса считалась бы благороднейшею, и желтый цвет кожи казался бы весьма элегантным.
– Вы развиваете какой-то странный… монгольский парадокс, – презрительно сказал Петр.
Триродов говорил:
– Все равно же, на нас и теперь смотрят в Европе почти как на монголов, как на расу, очень смешанную с монгольскими элементами. Говорят: поскоблите русского – откроете татарина.
Завязался спор, который продолжался и когда вышли из-за стола.
Петр Матов во время всего обеда был сильно не в духе. Он едва находил, что говорить со своею соседкою, молодою девицею, черноглазою, черноволосою, красивою с.-д. И прекрасная с.-д. все чаще стала обращаться к сидевшему рядом с нею по другую сторону священнику Закрасину. Он примыкал к к.-д. и все же был ближе к ней по убеждениям, чем октябрист Матов.
Петру не нравилось, что Елисавета не обращает на него внимания, а смотрит на Триродова и слушает Триродова. Почему-то было ему досадно и то, что Елена иногда подолгу останавливала свой разнеженный взор тоже на Триродове. И в Петре все возрастало жуткое желание наговорить неприятностей Триродову.
«Ведь он же гость», – подумал было Петр, сдерживая себя, но в ту же минуту почувствовал, что не может удержаться, что должен как-нибудь, чем бы то ни было, смутить самоуверенность Триродова. Петр подошел к Триродову и, покачиваясь перед ним на своих длинных и тонких ногах, сказал тоном, враждебность которого почти не старался скрыть:
– На днях на пристани какой-то проходимец расспрашивал о вас. Кербах и Жербенев пили пиво и говорили глупости, а он подсел к ним и очень вами интересовался.
– Лестно, – неохотно сказал Триродов.
– Ну, не знаю, насколько лестно, – язвительно сказал Петр. – По-моему, приятного мало. Наружность очень подозрительная – какой-то оборванец. Хоть и уверяет, что он – актер, да что-то не похож. Говорит, что вы с ним старые друзья. Замечательный нахал!
Триродов улыбнулся. Елисавета тревожно сказала:
– Его же мы встретили на днях около вашего дома.
– Место довольно уединенное, – неопределенным тоном сказал Триродов.
Петр описал его наружность.
– Да, это – актер Остров, – сказал Триродов.
Елисавета, чувствуя странное беспокойство, сказала:
– Он, кажется, все блуждал здесь по соседству, выспрашивал и высматривал. Не замышляет ли он чего-нибудь?
– Очевидно, шпион, – презрительно сказала молодая с.-д.
Триродов, не выражая ни малейшего удивления, сказал:
– Вы думаете? Может быть. Не знаю. Я не видел его уже лет пять.
Молодая с.-д. подумала, что Триродов обиделся на нее за своего знакомого; она сказала несколько натянуто:
– Вы его хорошо знаете, тогда извините.
– Я не знаю его теперешнего положения, – сказал Триродов. – Все может быть.
– Можно ли ручаться за все случайные знакомства! – сказал Рамеев.
Триродов спросил Петра:
– Что же он говорил обо мне?
Но тон его голоса не обнаруживал особенно большого любопытства. Петр сказал, усмехаясь саркастически:
– Ну, говорил-то он мало, больше выспрашивал. Говорил, что вы его хорошо знаете. Впрочем, я скоро ушел.
Триродов говорил тихо:
– Да, я его знаю давно. Может быть, и недостаточно хорошо, но знаю. У меня были с ним кое-какие сношения.
– Он у вас был вчера? – спросила Елисавета.
Триродов отвечал:
– Он заходил ко мне поздно вечером. Вчера. Очень поздно. Не знаю, почему он выбрал такой поздний час. Просил помочь. Требования его были довольно велики. Я дам ему, что смогу. Он отправится дальше.
Все это было сказано отрывисто и нехотя. Ни у кого не стало охоты продолжать разговор об этом, но в это время совершенно неожиданно в разговор вмешался Кирша. Он подошел к отцу и сказал тихим, но очень внятным голосом:
– Он нарочно пришел так поздно, когда я спал, чтобы я его не видел. Но я его помню. Когда еще я был совсем маленький, он показывал мне страшные фокусы. Теперь уж я не помню, что он делал. Помню только, что мне было очень страшно, и я плакал.
Все с удивлением смотрели на Киршу, переглядывались и улыбались. Триродов спокойно сказал:
– Ты это во сне видел, Кирша. Мальчики в его возрасте любят фантастические сказки, – продолжал он, обращаясь опять ко взрослым. – Да и мы, – мы любим утопии. Читаем Уэльса. Самая жизнь, которую мы теперь творим, представляется сочетанием элементов реального бытия с элементами фантастическими и утопическими. Возьмите, например, хотя бы это дело…
Так прервал Триродов разговор об Острове и перевел его на другой вопрос, из числа волновавших в то время все общество. Вскоре после того он уехал. За ним поднялись и другие.
Хозяева остались одни и сразу почувствовали в себе осадок досады и враждебности. Рамеев упрекал Петра:
– Послушай, Петя, так, брат, нельзя. Это же негостеприимно. Ты все время так смотрел на Триродова, точно собирался послать его ко всем чертям.
Петр ответил со сдержанною угрюмостью:
– Вот именно, ко всем чертям. Вы, дядя, угадали мое настроение.
Рамеев посмотрел на него с недоумением и спросил:
– Да за что же, мой друг?
– За что? – пылко, давая волю своему раздражению, заговорил Петр. – Да что он такое? Шарлатан? Мечтатель? Колдун? Не знается ли он с нечистою силою? Как вам кажется? Или уж это не сам ли черт в человеческом образе? Не черный, а серый, Анчутка беспятый, серый, плоский черт?
– Ну, полно, Петя, что ты говоришь! – досадливо сказал Рамеев.
Елисавета улыбалась неверною улыбкою покорной иронии, золотою и опечаленною, и желтая в ее черных волосах грустила и томилась роза. И широко раскрыты были удивленные глаза Елены.
Петр продолжал:
– Да подумайте сами, дядя, оглянитесь кругом, – ведь он же совсем околдовал наших девочек.
– Если и околдовал, – сказала, весело улыбаясь Елена, – то меня только немножечко.
Елисавета покраснела, но сказала спокойно:
– Да, любопытно слушать. И не заткнуть же уши.
– Вот видите, она сознается! – сердито воскликнул Петр.
– В чем? – с удивлением спросила Елисавета.
– Из-за этого холодного, тщеславного эгоиста ты всех готова забыть, – горячо говорил Петр.
– Не заметила ни его тщеславия, ни его эгоизма, – холодно сказала Елисавета.
– Удивляюсь, когда ты успела так хорошо, – или так худо, – с ним познакомиться.
Петр продолжал сердито:
– Вся эта его жалкая и вздорная болтовня – только из желания порисоваться.
Елисавета с непривычною ей резкостью сказала:
– Петя, ты ему завидуешь.
И сейчас же, почувствовавши свою грубость, сказала краснея:
– Извини меня, пожалуйста, Петя, но ты так жестоко нападаешь, что получается впечатление какого-то личного раздражения.
– Завидую? Чему? – горячо возразил Петр. – Скажи мне, что он сделал полезного? Вот он напечатал несколько рассказцев, книгу стихов, – но назови мне хоть одно из его сочинений, в стихах ли, в прозе ль, где была бы хоть капля художественного или общественного смысла.
– Его стихи, – начала было Елисавета.