Останься со мной! - Ольга Покровская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать многозначительно кашлянула, расстегнула верхние пуговицы пальто и выловила из-под шарфа болтавшиеся на шее часы-кулон – наручных она, пианистка, никогда не носила.
– Мы на поезд опоздаем. Беги домой, Вовик!
– Ты чего без шапки? – спросила я. – Холод такой…
Он нетерпеливо мотнул головой, все так же продолжая буровить меня своими отчаянными глазищами.
– Вовка, мне надо уехать, – сказала я. – Надо, понимаешь? Лучше ты ко мне приезжай потом, когда подрастешь.
– Надо? – переспросил он.
Затем кивнул каким-то своим мыслям, упрямо сжал губы, шагнул ближе и принялся решительно стаскивать с моего плеча сумку:
– Ясно. Тогда пошли.
Он взвалил мою сумку себе на плечо, весь согнулся под тяжестью, попытался еще отобрать у матери чемодан, но та не отдала, замахала на него свободной рукой:
– Ты что, надорвешься!
Втроем мы дошли до остановки.
Вовка ничего больше не говорил, только шмыгал носом и смотрел куда-то в сторону.
Из-за поворота показался автобус, и Вовка словно только тогда окончательно понял, что я и в самом деле уезжаю. Он вдруг, забыв обо всем на свете, бросился ко мне, сжал, стиснул своими обветренными руками. И я навсегда запомнила запах его коротко остриженной припорошенной снегом макушки. Он держал меня так крепко, словно решил никогда не выпускать, не дать мне уехать, заставить остаться с ним.
Но вот подошел автобус, и я шепнула ему тихо: «Пусти, Вовка, пора!» – и он разжал руки.
Вовка помог нам забраться в салон, затолкал сумки и в последнюю секунду выпрыгнул в уже закрывавшиеся двери.
Автобус тронулся.
В окне мелькнуло маленькое мальчишеское лицо, покрасневшие веки. Наверное, от холода. Мороз и в самом деле для ноября стоял какой-то жуткий.
А потом автобус набрал ход и покатил вперед по серой заледеневшей улице. Мимо домов, детских площадок, корявых лип, фонарей, скамеек, киосков. Мимо темного забора автозавода, мимо поворота на кладбище – там оставалась свежая Санькина могила, еще без памятника, с кое-как воткнутой в мерзлую землю оградой.
Автобус свернул к вокзалу.
В Москве мы поселились у маминой тетки Зинаиды Андреевны, одинокой вздорной старухи с консерваторским образованием. Зинаида Андреевна закручивала все еще густые, хотя и совершенно поседевшие волосы косой вокруг головы, литрами пила черный кофе, щедро сдобренный коньяком, курила тонкие сигареты, а выходя на улицу, неизменно подкрашивала сухие запавшие губы, обувала древнейшие лодочки и ветхую шляпку – этакая несгибаемая леди. Еще Зинаида Андреевна умудрялась своими артритными узловатыми пальцами извлекать удивительные волшебные звуки из старого, порыжевшего на углах от времени рояля. На тахте за этим самым роялем я и спала в первые годы моей московской жизни.
По приезде решено было сначала оглядеться, а затем начинать усиленно готовить меня к экзаменам в консерваторию, на вокальное отделение.
Но к весне я, немного отошедшая от накрывшей меня после Санькиной смерти апатии, внезапно взбрыкнула, объявила, что не желаю до конца жизни прозябать где-нибудь во втором ряду хора в заштатном музыкальном театре и подала документы в училище эстрадного и джазового искусства. Мать пришла в ужас – впрочем, не такой кромешный, как могло бы ожидаться. На самом деле она, вероятно, все же боялась моего сокрушительного равнодушия ко всему в последние месяцы и рада была, что я внезапно проявила хоть какую-то инициативу и волю к жизни. Зинаида же Андреевна мой выбор неожиданно одобрила:
– Солистками Большого театра становятся единицы, Женечка, – елейным голосом заявила она матери. – Тебе ли не знать! А с эстрадным образованием она, в крайнем случае, всегда сможет в кабаке каком-нибудь блистать и неплохо зарабатывать. Не всем же такими бессребницами, как ты, быть.
И залилась тоненьким смехом, некогда, вероятно, кружившим головы мужчинам.
Блистать в кабаке я, конечно, не мечтала. Мое тщеславие, благодаря которому я видела себя не менее чем джазовой звездой мирового масштаба, не способна была уничтожить даже та осенняя авария. Но чем она действительно меня наделила – так это отчаянным, не поддававшимся никаким разумным логическим доводам страхом безденежья. Я, раньше существовавшая, как птичка Божия – вся в мыслях об искусстве, собственном исключительном предназначении и музыке, не желавшая задумываться, откуда берется хлеб насущный, слишком хорошо теперь знала, чем грозит отсутствие денег. Я была твердо убеждена, бедность – это бессилие, беспомощность и одинокая смерть на продавленной больничной койке. И по примеру бессмертной Скарлет O’Хара я поклялась себе, что никогда не буду голодать. Нет, не просто голодать – никогда не буду нуждаться. Я солгу, украду, убью, если понадобится, но никогда больше не окажусь такой жалкой, растерянной и беспомощной, такой нищей и беззащитной перед лицом обрушившейся на меня беды!
И никогда больше не буду рассчитывать на помощь близких, никогда не поверю, что найдется мужчина, который вытащит меня из неприятностей или бед. Отец, вместо помощи одаривший меня очередной проповедью, навсегда подорвал во мне веру в близость между людьми, поддержку, взаимовыручку. «Если уж мой отец отказал мне, – рассуждала я, – то на остальных и вовсе никогда нельзя рассчитывать».
Отныне я твердо знала: верить нельзя никому, рассчитывать можно только на себя, и нет ничего страшнее в жизни, чем оказаться нищей и беспомощной.
Летом я поступила в училище.
Вступительные экзамены – сольфеджио, музграмота, сольное пение – прошли успешно, мне и готовиться особенно не пришлось, все это мне когда-то преподавали в родном городе. Для сольного номера я выбрала одну из песен, исполнявшихся когда-то Эллой Фицджеральд, и мать, поворчав и поохав, как водится, согласилась мне аккомпанировать на экзамене.
Наверное, свою роль сыграло то, что я совершенно не волновалась. Смерть Саньки как будто притупила все мои эмоции. Вся эта экзаменационная суета по сравнению со случившимся казалась такой мелкой, не важной, не стоящей переживаний.
По большому счету мне все равно было чем заниматься. Вступительные экзамены? Ладно, почему бы и нет.
Вероятно, из-за отсутствия мандража я и спела на испытаниях так чисто, безошибочно и точно. Получила заслуженное «отлично», что, впрочем, тоже не вызвало во мне бешеного восторга. Мне все думалось, как мы с Саньком могли бы сегодня сдавать этот экзамен вместе, как радовались бы…
Но, когда после экзамена ко мне подошел коренастый начинающий лысеть мужчина с каким-то очень гладким, блестящим, словно только что вымытым с мылом лицом и предложил работу – вот тут я и в самом деле заинтересовалась.
– Я слышал ваше выступление, – начал он. Глаза у него были похожи на шляпки маринованных грибов – такие же круглые, темные, блестящие и какие-то скользкие. – Конечно, списки зачисленных в училище еще не готовы, но скажу вам по секрету: лично вам волноваться нечего. Считайте, что вы уже первокурсница! А я бы хотел предложить вам кое-что. Сами понимаете, студенческая жизнь – не сахар, стипендия – одни слезы. А хочется же хорошо одеваться, посещать концерты, рестораны… Я прав? – Он заговорщицки улыбнулся.
Прав он, на самом деле, не был. То есть был, конечно, но не во всем. Одежда, клубы и рестораны в тот момент интересовали меня меньше всего.
Но вот деньги…
Возможность не просыпаться больше по ночам от липкого кошмара, в котором я снова и снова умоляла отца дать мне денег, а он каждый раз отказывал, и Санька умирал, и я ничего не могла для него сделать.
Я даже не представляла, на что буду тратить эти самые деньги. Вероятно, считала, что просто стану складывать их в сундук, как безумный скупой рыцарь, и время от времени перебирать в психотерапевтических целях.
В общем, у меня, как у героини Лайзы Минелли в «Кабаре», от слова «деньги» в глазах вспыхнули значки доллара.
Панкеев – именно такова была фамилия импрессарио с грибными глазами – предложил мне работу в эстрадно-джазовом ансамбле «Black Cats».
Услышав озвученную мне сумму зарплаты плюс процент с концертных выступлений, я немедленно согласилась. Для меня, нищей провинциалки, тогда это показалось какой-то манной небесной, неслыханным богатством.
Деньги дали возможность снять квартиру, съехать от Зинаиды Андреевны, как-то устроиться в чужом нам с матерью городе.
Уже позже, немного пообтесавшись в Москве, проникнувшись здешней жизнью, я поняла, что Панкеев, разумеется, в тот момент попросту обвел меня вокруг пальца, посулив заработок, и вполовину не соответствующий суммам, которые зарабатывал на наших выступлениях он сам.
Панкеев отличался невероятной предприимчивостью, в советское время стоившей ему срока за экономические преступления.
Тогда же, в «лихие девяностые», его предприимчивость и нюх на выгоду, больше не стесненные строгими законами, развились у него в полной мере. Он, кажется, способен был делать деньги из дорожной пыли, при первом же взгляде на нее определив, как и кому можно выгодно ее продать. И мы, вернее сказать наша группа, были для него одним из таких безотказно приносящих дивиденды детищ.