Серенада на трубе - Сынзиана Поп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
День второй‑VIVERE PERICOLOSAMENTE[34]
12
Улица постепенно поднималась вверх. В приюте для престарелых Ома Вильде стояла у окна со своими цыплятами. Я остановилась, и она подняла голову. Я постучала ей в окно и тихонько покричала: «Ома! Ома!» Она засмеялась. Потом постучала пальцами о раму, и ее золотые цыплята быстро вскарабкались ей на руки. Я дала ей один лей. Я положила его ей на ладонь, и она стала ощупывать бумажку, смеяться беззубым ртом и схватила меня за руку.
— Что случилось? — спросила я. — Что такое?
— Ты никогда не давала мне денег, — сказала она.
— Я никогда ничего тебе не давала. Мне очень жаль. Она протянула мне назад бумажку.
— Нет, — сказала она. — Нет.
— Прошу тебя, Ома.
— Нет, — сказала она и покачала головой. — Ты уезжаешь?
— Ну, Ома, прошу тебя, возьми. Прошу тебя.
— Нет, — сказала она. — Нет. И вдруг стала очень серьезна.
— Хорошо. Auf Wiedersehen тогда. До свидания. Знаешь, мне очень жаль.
— И мне, — сказала она. — И мне. Что ты собираешься делать?
В Нижней церкви служба еще не начиналась, и, хотя из нее тянуло страшным холодом, я вошла и села на скамейку. Было рано, но Бика уже принялся за работу, каждое утро он будил эту часть крепости органным концертом. Вначале — для разминки — шли арпеджио, он выпускал свои до–ми–соль–до, густые и приглушенные, как струя газированной воды, потом несколько легких гамм и, наконец, Бах. Как–то вдруг. Свинцовый аккорд. Он падал со второго этажа в самую гущу верующих, но никто не поднимал головы, только мы на хорах, ученики профессора Биккериха, пели ангельскими голосами, подняв глаза к потолку. Каждая осень была для Бика надеждой, потому что иногда среди ребят первого класса находился мальчик с дискантом. Его тут же брали в школьный хор, и он пел с нами там, на хорах, стоя в переднем ряду, маленький и веснушчатый, с бантом, он пел соло, подняв глаза к потолку, просто не знаю, откуда и брался этот голос, такой высокий, что иногда и последнее ми в последней верхней октаве ему было нипочем. А потом шел рефрен, и тут вступали мы, девочки из десятого, и мы казались самыми настоящими мужчинами рядом с этим пострелом, который тут же начинал нам корчить рожи и показывать язык. А счастливый Бика дремал в волнах музыки, и руки его порхали над клавишами, извлекая все, что возможно из них извлечь, и потом решительно и взволнованно, готовя другой, заключительный аккорд, он нажимал педаль, чтобы снова обрушить свинцовые ноты на головы верующих.
Но сейчас церковь была пуста, и орган звучал во всю мощь, от басовых тонов дрожали стекла, и высокие вздымали пыль, вспыхивавшую в солнечных лучах. А потом Бах вышел на улицу и направился вниз, к окнам; Бика как безумный нажимал педали, постоянно нагнетая музыку в серебряные трубки, натертые до блеска. Так что даже если ты в тот момент переходил улицу, музыка захватывала тебя в свои сети и несла вниз, до самой башни Канатчиков, и только туда, после того как она ударяла тебя о каменную степу, доносился свинцовый аккорд.
Пол церкви был только что выметен и побрызган водой, уборщица как раз вытирала святого Антония. И поднялась по винтовой лестнице на хоры.
— Guten Tag[35], Бика, — приветствовала я старика. — Можно мне немножко побыть с вами?
Он наклонил голову, продолжая играть, взял две звучные ноты — пальцами нажал на клавиши, потом нажал на педали, орган протяжно взревел и смолк.
— Последняя нота была до–диез, Бика, вы заметили? И прошлое воскресенье она тоже была до–диез, может, орган расстроен?
Он повернулся ко мне и поднял очки на лоб.
— Was ist los, mein Kind?[36] Что ты сказала?
— Она была до–диез, честное слово. Прежде он звучал лучше.
— Покажи, — сказал он и встал со стула.
Он был очень стар, но по–прежнему носил галстук в горошек, завязывая его бантом. И ему он очень шел, хотя костюм у него клетчатый и на локтях сердечками нашита кожа. И брюки гольф, и очень чистые белые носки до колен.
— Ну давай, — сказал он, — что же ты медлишь?
— Я не умею играть, Бика.
— Играй, — сказал он, — попробуй, октава отсюда досюда.
Он показал мне, и я ощупью нашла ноты, и все получилось правильно.
— Видите? Так вот плохо звучит. А так не лучше? Я нажала на клавишу, и звук получился ясный и
чисто звучал в аккорде с другими.
— А?
Я повернулась и очень испугалась.
— Что случилось, ради бога, вам дурно?
Я встала и подтащила его к стулу, он бессильно сел.
Он изменился в лице, то его выражение, которое заставляло людей проводить утро у окон, слушая Баха, исчезло. Он стал похож на старуху. У него дрожали подбородок и голос, когда он сказал:
— Ты права. Я очень сдал. Это фальшиво.
— Наверно, это случайная ошибка, — сказала я.
— Это фальшиво, и я так играл прошлое воскресенье. У тебя прекрасный музыкальный слух, mein Kind. Мне пора в отставку.
— Что за глупости, Бика! Как это в отставку? Вам никогда не надо уходить в отставку.
— Надо, — сказал он, — все кончено. С «никогда» покончено.
— Послушайте, Бика, — сказала я, — слушайте внимательно. Вы должны бороться до конца. Понимаете? Никто не играл, как вы. Если не считать этой ноты, вы и сейчас на первом месте. Мне безумно нравится, как вы играете, а это ведь что–то значит, да? Ведь это так здорово, если на свете есть человек, который тебя понимает.
Он сидел, откинувшись на спинку стула и опустив голову на грудь.
— Нет, — сказал он. — Нет. Все. Ende[37].
И он закрыл орган и запер его на очень старый, филигранной работы ключ.
Я помогла ему спуститься по лестнице, он как–то сразу ослаб, тщедушный такой человечек с бантом на шее и кожаными заплатами на локтях. На улице было давно светло, но это никак не скрашивало выход на пенсию профессора Биккериха. Я держала его под руку, мы спускались по улице, и я смотрела на его чистые белые гольфы, на лаковые туфли с блестящей пряжкой, которую он каждое утро тщательно натирал. Немного жидкости всегда оставалось после того, как он в честь Баха чистил трубки органа.
Старухи в черном, шедшие в церковь, приветствовали нас почтительными поклонами, но профессор был подавлен, он шел медленно, держась за мое плечо, он очень постарел и продолжал все время стареть там, на улице, пока мы шли рядом, если бы дорога длилась час, я бы под конец несла за крыло ангела. У старого Биккериха грехов не было, в это я верю, он все их искупил, накачивая воздух через металлические трубки. И мне было бы очень приятно расстаться с ангелом перед домом № 3 по Клоштергассе. Но он остановился.
— Послушай, — сказал он. — Что ты делаешь на улице? В это время тебе следовало бы быть в школе.
— Само собой разумеется. Конечно. Следовало бы.
— Ну?
— Видите ли, Бика. Видите ли, господин профессор, дело вот в чем, — сказала я и вскинула рюкзак на спину.
— О, — сказал он и вдруг покраснел. — Прости меня. Что теперь будет, что теперь с тобою будет, mein Kind?
Я могла бы пойти по Унтервег, но там дорога очень скучная. И было жарко, В девять часов солнце стояло уже над мясной лавкой Лауба. Потом над Корпорациями и затем над центром крепости, в двенадцать оно вращалось вокруг башни Ратуши. Тогда уж все закрывали ставни, становилось тихо, и город казался брошенным.
Я направилась в туннель по ступенькам, которые вели как раз ко входу в школу. Другой конец его выходил на поверхность очень далеко, свет и зелень там представляли странное зрелище, напоминавшее стеклянную геометрию магических океанов калейдоскопа.
Обычно я бежала, перепрыгивая через две ступеньки, опаздывавшие ученики устраивали настоящие гонки, но теперь мне не нужно было торопиться. Теперь уже не нужно, так что я вошла очень спокойно. Туннель был дощатый. Там, где доски были плохо пригнаны, проникал свет, но чуть–чуть, несколько длинных лучей, похожих на пальцы. Пахло керосином. Дерево хорошенько пропитали им, чтобы не гнило. На черных ступенях были ясно видны следы утренних шагов, сотни следов во всех направлениях, и, как обычно, последние рисунки мелом сверкали то тут, то там: индейцы с лассо и детективы с пистолетами, сердца и имена, соединенные знаком «плюс». Мальчишки из пятого класса все еще мечтали о Винетту, но школа была смешанная, таким образом, в старших классах знак «плюс» говорил больше, чем крест, нарисованный мелом, а если вспомнить, как выходили из школы по вечерам старшие классы и как шли непременно через туннель и оставались там много дольше, чем следовало, то становится ясно, что Раду + Гретель — это особая ситуация: как в тех фильмах, на которые дети моложе четырнадцати лет не допускаются.
Что касается меня, то мое имя тоже как–то появилось на одной из стен. Сын сасского пастора взял меня за руку и попытался остановить на ступеньке, но я очень удачно выскочила из этой пропасти; в общем, Манана выдумала или искала для себя алиби.