Офицер и шпион - Роберт Харрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но вообще-то, – говорит она, – правильный ответ – и до, и после.
– «И до, и после» не может быть, моя дорогая, – поправляю ее я: учитель во мне не умирает. – Потому что это противоречило бы логике вопроса. – Я стою у окна, завернувшись в штору, словно в тогу, и смотрю на остров Сен-Луи за набережной. Мимо скользит судно, оставляя глянцевый след в черной воде, его палуба освещена, словно для гулянья, но пуста. Я пытаюсь сосредоточиться на этом мгновении, отложить его в памяти на тот случай, если кто-нибудь спросит меня: «Когда ты был удовлетворен?» Тогда я мог бы ответить: «Был у меня как-то вечер с одной девушкой в „Тур д’Аржан“…»
– Правда ли, что Арман дю Пати принимал какое-то участие в деле Дрейфуса? – спрашивает вдруг Бланш с кровати у меня за спиной.
Мгновение замирает, исчезает. Мне не нужно поворачиваться. Я вижу отражение Бланш в стекле окна. Ее правая нога по-прежнему согнута дугой.
– Где ты об этом слышала?
– Эмери говорил что-то такое сегодня. – Она быстро перекатывается на бок и гасит сигарету. – А в таком случае этот несчастный еврей, безусловно, окажется невиновным.
Я впервые слышу, чтобы кто-то говорил о невиновности Дрейфуса. Ее легкомыслие потрясает меня.
– Это не предмет для шуток, Бланш.
– Дорогой, я и не шучу. Я говорю абсолютно серьезно. – Она взбивает подушку и ложится на спину, сцепив руки под головой. – Мне и тогда казалось странным – то, как с него публично срывали знаки различия, а потом отправили на необитаемый остров. Все это как-то уж слишком. Я должна была догадаться, что за этим стоит Арман дю Пати. Он может одеваться как армейский офицер, но под его мундиром бьется сердце романтической писательницы.
– Должен склониться перед твоим знанием того, что происходит под его мундиром, дорогая! – смеюсь я. – Но получилось так, что я знаю больше тебя о деле Дрейфуса, и поверь мне, в этом расследовании, кроме твоего бывшего любовника, принимали участие многие другие офицеры.
Я вижу в стекле, как она надувает губы: не любит, когда ей напоминают о том провале вкуса, каким стал ее роман с дю Пати.
– Жорж, ты там у окна похож на Иова. Будь Добрым Богом и вернись в постель…
Тот разговор с Бланш немного беспокоит меня. Крохотное зернышко… нет, я не могу назвать это сомнением – скажем, любопытства поселяется во мне. И не столько в том, что касается вины Дрейфуса, а в том, что касается его наказания. Почему, задаю я себе вопрос, мы настаиваем на таком идиотском заключении на крохотном острове, с четырьмя или пятью охранниками, повязанными молчанием? Какую политику мы проводим? Сколько чиновничьего времени – включая и мое – отдается бесконечному администрированию, наблюдению, цензурированию, которых требует содержание Дрейфуса под стражей?
Я держу эти мысли при себе, а тем временем проходят недели и месяцы. Я продолжаю получать отчеты от Гене, осуществляющего наблюдение за Люси и Матье Дрейфус. Результатов ноль.
Я читаю их письма заключенному:
Мой дорогой, прекрасный муж, сколько бесконечных часов, сколько мучительных дней провели мы с того времени, когда эта катастрофа обрушилась на нас…
Читаю его ответы, которые по большей части не доставляются:
Ничто так не угнетает, ничто так не истощает сердце и ум, как это долгое выматывающее молчание, когда ты не слышишь человеческой речи, не видишь ни одного дружеского лица или хотя бы капли сочувствия…
Я также получаю копии регулярных докладов от чиновников Министерства колоний в Кайенне, которые ведут наблюдение за здоровьем и душевным состояние заключенного:
Заключенному был задан вопрос о его самочувствии. «В настоящий момент хорошо, – ответил он. – Вот только душа у меня болит. Ничего…» После этого он потерял самообладание и рыдал четверть часа. (2 июля 1895)
Заключенный сказал: «Полковник дю Пати де Клам перед моей отправкой из Франции обещал навести справки по моему делу. Я и представить себе не мог, что это так затянется. Надеюсь, что они вскоре закончат». (15 августа 1895)
Не получив писем от семьи, заключенный заплакал и сказал: «Вот уже десять месяцев, как живу в ужасе». (31 августа 1895)
Заключенный внезапно разрыдался и сказал: «Долго это не может продолжаться – сердце мое разорвется от горя». Заключенный всегда плачет, получая письма. (2 сентября 1895)
Заключенный сегодня несколько часов просидел неподвижно. Вечером он жаловался на сильные сердечные боли, сопровождаемые приступами удушья. Он попросил дать ему средство, чтобы он мог покончить с жизнью, когда терпеть станет невыносимо. (13 декабря 1895)
Постепенно за зиму я прихожу к выводу, что на самом деле мы все же проводим определенную политику по отношению к Дрейфусу, хотя мне никто и не растолковал ее ни на словах, ни на бумаге. Мы ждем, когда он умрет.
Глава 6
5 января 1896 года наступает первая годовщина разжалования Дрейфуса. В прессе об этом почти ничего не пишут. Нет никаких писем или петиций, демонстраций в его поддержку или против него. Он сидит там на этой скале, кажется, все про него забыли. Наступает весна. Я вот уже восемь месяцев возглавляю статистический отдел, и все спокойно.
Но вот как-то одним мартовским утром майор Анри просит меня принять его. Глаза у него красноватые и опухшие.
– Мой дорогой Анри, – говорю я, отодвигая в сторону дело, которое читал. – Вы здоровы? Что случилось?
Он стоит перед моим столом.
– Боюсь, но мне придется просить внеочередной отпуск, полковник. У меня семейное несчастье.
Я прошу его закрыть дверь и сесть.
– Могу я вам чем-нибудь помочь?
– Тут, к сожалению, никто не в силах помочь, полковник. – Анри сморкается в большой белый платок. – У меня умирает мать.
– Я вам искренне сочувствую. С ней кто-нибудь есть? Где она живет?
– В Марне. Маленькая деревенька, называется Поньи.
– Вы должны немедленно ехать к ней. Во времени я вас не ограничиваю. Пусть Лот и Жюнк возьмут на себя вашу работу. Это приказ. У всех нас только одна мать.
– Вы очень добры, полковник. – Анри встает и отдает честь. Мы обмениваемся теплым рукопожатием. Я прошу его выразить почтение его матери от моего имени. Он уходит, а я пытаюсь представить себе, как она может выглядеть – жена фермера-свиновода в долине Марна с ее шумным сыном-солдатом. Думаю, жизнь ее была нелегка.
Мой заместитель отсутствует около недели. Но вот как-то ближе к концу дня раздается стук в мою дверь и появляется Анри с очередным конусом из оберточной бумаги – новая поставка от агента Огюста.
– Извините, что беспокою вас, полковник. Спешу между двумя поездами. Хотел передать вам это.
Я сразу же чувствую по весу, что бумаг сегодня больше обычного. Анри замечает мое удивление.
– К сожалению, из-за матери я пропустил предыдущую встречу, – признается он, – а потому договорился с Огюстом, чтобы она сделала закладку сегодня в дневное время для разнообразия. Я сейчас прямо оттуда. Мне нужно возвращаться в Марн.
Я сдерживаюсь, чтобы не сделать ему выговора. Я ведь приказал ему передать его обязанности Лоту и Жюнку – закладку вполне мог взять и кто-то другой. И сделать это, как обычно, в темное время суток, когда меньше риска засветиться нашему агенту. И потом, в разведке существует золотое правило – как он сам не раз мне говорил: чем скорее принимается к сведению информация, тем больший от нее эффект. Но у Анри такой измученный вид, он почти не спал всю неделю, что я проглатываю замечание, просто желаю ему счастливого пути и запираю конус у себя в сейфе, где он и остается, пока капитан Лот не приходит на следующее утро.
Мои отношения с Лотом никак не продвинулись с первого дня: они служебные, но прохладные. Он всего года на два моложе меня, довольно умен, выходец из Эльзаса, а потому говорит по-немецки – нам бы следовало лучше ладить, чем теперь. Но в его светловолосой привлекательности и прямой осанке есть что-то прусское, и это мешает мне проникнуться к нему симпатией. Однако Лот эффективный офицер, а скорость, с которой он восстанавливает документы, просто феноменальна, а потому я, принеся конус в его кабинет, как всегда вежлив:
– Будьте добры, займитесь этим сейчас.
– Слушаюсь, полковник.
Лот надевает фартук, и пока он достает коробку с инструментом из шкафа, я высыпаю содержимое конуса ему на стол. Мой взгляд мгновенно выхватывает среди серого и белого несколько голубых фрагментов, словно просветы неба среди туч в пасмурный день. Я трогаю один-два фрагмента указательным пальцем – они чуть толще обычной бумаги. Лот подхватывает один пинцетом, рассматривает, поворачивая то одной, то другой стороной в свете мощной электрической лампы.
– «Пти блю»[22], – бормочет он, используя жаргонное выражение для открытки пневматической телеграммы. Потом смотрит на меня и хмурится. – Клочки мельче обычного.