Холмы, освещенные солнцем - Олег Викторович Базунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он хорошо помнил, где и когда был сделан каждый набросок. Год-два назад он увлекался декоративной красотой линий, узорчатостью рисунка, но чем дальше, тем больше его начинала интересовать лепка трехмерной формы предмета, его объема, массы.
Было в альбоме и десять-двенадцать страниц, где Борис записывал осенившие его мысли или услышанные и вычитанные где-либо и пришедшиеся ему по душе изречения, отрывки из статей и писем художников. Бывало так, что он давно уже вроде бы знал ту или иную мысль, но не задумывался над ней, и лишь в какой-то момент неожиданно и просто открывал вдруг ее глубокий смысл, и она становилась для него новой, его собственной.
Многие листы альбома были заполнены еще в лагере. И обитатели лагеря, наверно, удивились бы — он никому не давал заглядывать в свой альбом, — увидя в альбоме свои изображения. Изображения шуточные, и ласковые, и злые. Длинный, сутулый Иван с большими ушами, похожий чем-то на Дон-Кихота или на больную грустную лошадь. Сфинксы и какие-то чудовищные ящеры с головой Григория, с его непроницаемым лицом и приспущенными на глаза тяжелыми веками. И просто Григорий, с брюшком, коротконожка, в бриджах, со скрещенными на груди руками. И сам он, Борис, — голенастая фигура с могучей мускулатурой, с шишкастым лбом и рожками сатира, с копытами и волосатыми звериными ногами.
Многие рисунки были посвящены Инне. Инна, сидящая на крутом холме, с руками, обвитыми вокруг колен, Инна в греческом хитоне, стоящая или лежащая. Быстрые наброски лица Инны, то грустного, задумчивого и нежного, то вульгарного и циничного, с чуть опущенными углами широкого рта; то юного, то вдруг старого, с морщинами, каким оно будет лет через двадцать, лица пятидесятилетней женщины.
Но больше всего он рисовал камни, слоистые обрывы, массивные глыбы известняка рядом с темными прямоугольными отверстиями пещер, изгибы вьющихся по холму тропинок; рисовал поразившие его археологические находки, диковинные наконечники копий, фибулы, грубо лепленные сосуды и узоры с черепков; зарисовывал тяжелые и угловатые фигуры крестьян, чем-то напоминавших сезанновских курильщиков или игроков в карты. Зарисовал он и встреченных случайно у источника двух цыганок: черные, худые, быстрые, одна с ребенком в шали на груди; в длинных платьях с подвижными тяжелыми сборками.
Все находило место на страницах альбома: желтый абрикос, литой клубень картофеля, массивная зелено-каменная груша, спрятавшиеся под листьями виноградной лозы тугие гроздья ягод. Робкие, бледные маки с тонкими искривленными стеблями и царственно гордые упругие колючки, с будто светящимися лиловыми цветами, с легкой линией холма за ними, что так здорово даже в наброске передавало пространство…
Он очень любил свой альбом. Ему доставляло удовольствие носить его с собой, просто держать в руках, перелистывать… Так же странно и, должно быть, смешно он любил свой большой и тяжелый этюдник, подаренный ему старым другом его отца. Говорили, будто этюдник принадлежал какому-то известному в свое время художнику. Борис тоже с удовольствием носил его с собой, ощущал его тяжесть на спине или у бедра, придерживая его рукой. Как и альбом, этюдник был для него замечательной вещью. Большой, удобный, сделанный из какого-то твердого, вишневого цвета дерева, со складным штативом, медными прочными застежками и кожаными ремнями. Борис любил потертое, поцарапанное дерево ящика, любил крепкий и острый запах его нутра — запах красок и скипидара, свинцовые тюбики с красками, с этими необычными, но так знакомыми, до приятного вкуса во рту, словами на этикетках: кармин, краплак, охра желтая, киноварь, ультрамарин, кобальт, Поль Веронез, черная персиковая… Любил упругие и мягкие, тщательно подобранные кисти и отполированную временем до костяного глянца палитру с хаосом выдавленных на нее красок: желтых, красных, синих, зеленых, и туго натянутый, загрунтованный холст с торчащими утолщенными нитями… И даже перепачканные всевозможными красками грязные тряпки, которыми он вытирал кисти и руки.
Мир альбома и этюдника, палитры и красок был постоянным и прочным, он помогал Борису каждый раз возвращать ни с чем не сравнимое желание много и напряженно работать, когда ребра распирает восторг, а чувство и мысль, кажется, могут объять весь мир, все небо и землю.
Он становился творцом в такие минуты. Он всех любил тогда.
В такие минуты он действительно был красив. Его массивная, широколобая голова с завитками коротко стриженных густых волос становилась как-то особенно мужественной и гордой, а взгляд — острым, пронизывающим, в нем появлялась та естественная сосредоточенность и твердость, которой не всегда еще хватало ему в жизни. В темных глазах нельзя было прочесть ничего, кроме настороженного внимания и упорства. Зато напряженная внутренняя жизнь проявлялась в движении губ. Крупный рот его жил на лице, то отражая недовольство, то улыбаясь, то смешно, по-детски приоткрывался, помогая руке, орудующей кистью, шпателем или углем. В моменты же особого азарта, размышления или досады рука незаметно для хозяина тянулась к прочно сидевшему на лице большому, широкому носу, хватала его и начинала теребить или с силой поглаживать, часто оставляя на нем следы красок.
Во время работы руки Бориса всегда были замазаны красками. Он иногда с любопытством рассматривал после работы кожу на руках — сухую, теплую, с забившейся в звездочки пор краской. Он уважал свои руки. Он постыдился бы признаться в этом, но они казались ему красивыми и умными.
8
Утром, после той ночи, явился Иван. Он принес Инне несколько веток шиповника с пахучими розовыми цветами. Иван, смеясь, рассказывал, как он искололся, когда ломал эти ветки, и в доказательство показывал царапины на руках. Потом он догадался, что равновесие в лагере нарушено, и тоже помрачнел. Но долго грустить Иван не мог. Уже на следующий день он смирился и стал прежним Иваном. Опять на его лице, когда он смотрел на Инну, появлялась восторженная