Елки-моталки - Владимир Чивилихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- А вы говорите так, будто я все понимаю, - улыбнулась Пина чему-то своему, однако он, должно быть, подумал, что она отвечает на его усмешку. - Говорите! Чего-нибудь да пойму!
- О чем говорить прикажете? - Он смотрел на нее так же нахально, как вчера в вертолете.
- Ну. - Пина подумала секунду. - Что вы за человек вообще-то?
- Вы читали Бунина? - задал он неожиданный вопрос.
- Читала-а-а, - протянула она, почему-то вспомнив вдруг бунинскую Лику.
- А помните, как у него на пустом осеннем поле мужик лежит и кричит в землю: "Ах, грустно-о! Ах, улетели журавли, барин!" Помните?
- Не помню, но это хорошо!
- А в школе вам внушали, что Бунин бяка?
Пина почувствовала, что ее собеседник рисуется сейчас, чтоб лучше преподнести себя, только зачем? Она повесила котел над костром, подсунула дров. Нет, надо, чтоб она спрашивала, а он отвечал.
- Не внушали, - сказала Пина. - Однако я жду! Что вы за человек?
Евксентьевский закинул руки за голову, прилег в тепле, глядя на вершины сосен. Сказал с выражением:
- Каждый человек - вселенная!
- Вы тоже вселенная? - спросила Пина и засмеялась. - Ну говорите, говорите...
- Надо считаться с тем, что в человеке есть! - воскликнул Евксентьевский, и Пина заметила, что он начал будто бы злиться. Считаться с его правом на грусть, на несогласие! У меня свой мир, и в нем хозяин я. Один! И там, в Москве, и здесь, в этом таборе. Я живу, думаю, и мои мысли - мои!
- Знаете, я пока что-то не услышала ни одной вашей мысли, - сказала она, а Евксентьевский дернулся у костра. - Что же вы? Ну? Что вы за человек все-таки, а?
Но Евксентьевский замолчал, поняв, должно быть, что с этой так не пройдет, надо что-то другое, а Пина с удовольствием отметила, что он совсем упустил момент, когда в разговоре взяла руль она.
- Слушайте. - Пина быстро чистила картошку и не смотрела на него. - Я вижу, вам действительно нечего сказать о себе. Но вот вы говорите, что вы один. И тут и там. А там у вас никаких друзей не было?
- Были, - ответил он, садясь и стараясь встретить ее взгляд. - Но я их ненавидел!
- Друзей ненавидели? - уже не удивилась она. - За что?
- Они не принимали меня за своего. Сытые, надушенные, с перхотью на черных пиджаках. Но меня к ним тянуло. Они тоже считали, что Володя Сафонов у Эренбурга был прав - кисточки для бритья и мысли подвергаются дезинфекции. О-о-о, эти наши вечера и ночи!..
- Говорите, говорите, только не выпендривайтесь! - Пина специально подобрала это грубое слово, еще один уголек ему за шиворот, - может, он забудет позу свою фальшивую и скажет все про себя? - А вот такой дружбы у вас не было, как, например, у Гуляева с Бирюзовым?
- Милая моя девочка! - с пафосом вскричал вдруг он. - Вы даже не замечаете, насколько ограниченны и вульгарны эти люди!
- А вы разве на себе не убедились, что Родион чуткий и деликатный человек? - возразила она, сдерживая возмущение.
- Скажете, он проявил благородство, оставив меня здесь отдохнуть? Не верю! Это он из своих соображений.
- Что-о?
Но Евксентьевский не ответил - сосредоточенно рассматривал ногти. Пина покидала грязную посуду в ведро, собралась идти к бочаге. "Какая все-таки неблагодарная скотина!"
- Из каких соображений? - повременив, зло спросила она.
- Вот я и думаю над этим.
Пина фыркнула и ушла. Лес обсох уже донизу, лишь у земли, под травой, было влажно, и сапоги, обсохшие у костра, на первых же шагах омылись, заблестели. Она подошла к низине и остановилась, пораженная, - там уже затягивало дымом. Он был прозрачным еще, синим. Про пожар как-то забылось этим утром, а он подступал, - видать, потянуло слегка в эту сторону, к стану, иначе бы дым не попал сюда. У костра-то, за разговором, ничего не было заметно, а тут едва уловимо пахло гарью - не то тлеющей сырой гнилушкой, не то прошлогодним листом, из которого пробивает густой кислый дым. В бочаге дым был плотней и мешал дышать, но почему-то он отслаивался от воды и не портил ее. Знает Родион, что тут задымливает?..
Она вымыла посуду, воротилась к стану. Евксентьевский сидел у костра и все так же, на расстоянии, рассматривал ногти. Пина не могла удержаться от улыбки.
- Вам весело? - скривился он.
- Нет. Мне смешно.
- А мне грустно. И там тоже так было, хотя читал я запоем, разыскивая книги, которых никто не знал: Габриеля д'Аннунцио, Отто Вейнингера...
Он как-то сладко произносил эти незнакомые Пине имена, и очень странно было слышать их тут, в тайге, у костра.
- Продолжайте, я слушаю...
- Читал запоем, в кино снимался - среди толпы, конечно. Стихи писал, на гитаре по цифровке учился...
- А кормил вас кто? Отец? - быстро спросила Пина.
- Разве это так важно, если речь идет о том, чтобы человек узнал человека? - сказал он, прищурясь.
- По-моему, это очень важно!
- Я думаю, что вы понимаете меня, если...
- А вы сами-то себя понимаете? - перебила Пина, которой уже надоела эта игра.
- Простодушное деревенское дитя! - воскликнул Евксентьевский, и Пину взяло зло оттого, что он так ее назвал. - Разве можно это понять?
- Можно! - окончательно рассердилась Пина; чувствуя, что победа за ней, она искала какие-то главные слова и не могла найти. - Я поняла, что вы пустой и скользкий человек, - вот что я поняла! И какое счастье, что есть другие люди! И настоящая жизнь тоже есть! Есть! Со всей ее правдой!
- С правдой?! - взбеленился Евксентьевский. - А что вы знаете о ней? Как вас всех газеты равняют! Ну, слушайте тогда, какой я, я - другой! Я ненавижу правду жизни!
Пина испугалась, потому что никогда не слышала, чтобы человек так говорил, но тут же взяла себя в руки. А он, ломаясь, продолжал истерично выкрикивать:
- Да, я обирал отца! Я "туник" и не хочу быть другим! Да, я маклерничал на абстрактных картинах домашней выделки! Да, я был сутенером! Вот она, правда жизни! Эх вы, серые! Правду жизни нельзя знать, ее надо впрыскивать человеку перед смертью, как яд!..
Евксентьевский замолк, как-то сразу сник, потом жалко улыбнулся, но тут же поджал губы. Пина хотела сейчас, чтобы он исчез куда-нибудь. И еще хорошо бы последнее слово оставить за собой. Поднялась, чтоб поскорей на полосу, поближе к людям, и уже спокойно сказала:
- Вы не умеете себя вести. Нельзя публично давить на себе чирьи...
Он дернулся было к ней, но тут послышался говор за кустами. Пожарники. Явились без лопат и топоров, разгоряченные работой. Ели быстро, Пина даже не успевала резать хлеб. Она сидела напротив Родиона, то и дело взглядывала на него, а он уткнулся в чашку, ел сосредоточенно, ровно ничего не замечая. Евксентьевский тоже не отставал от других, и Бирюзов заметил это.
- Может, его варить оставим? - спросил он, ни к кому не обращаясь.
- Нет, - боязливо оглянулся на Пину Евксентьевский.
- Это как Родион, - вставила она.
- Я никогда не готовил, - признался Евксентьевский.
- Только ел, да? - Бирюзов не смотрел на него и обращался почему-то к Гришке. - Интересно, совесть у него есть?
- Рудиментарные остатки, - зло отозвался Евксентьевский.
- Ах, остатки?! Тогда...
- Брось, Саня! - остановил друга Родион. - Однако вам, товарищ, на самом деле чем-то заняться надо. Хоть бы мурашей по лесу собрали, что ли?
- И комаров переловить? - Всем своим видом Евксентьевский старался показать, что понял шутку, осклабился, однако пожарники были серьезны.
- Комаров-то не надо, - посмотрел на него Родион.
Плохой завтрак вышел, с неприятным разговором, а Родион этого не любил. Даже как-то аппетит отшибало. Вот в бригаде Неелова дисциплинка! Рабочие все видят и понимают, посматривают на дядю Федю изредка и молчат, потому что он молчит.
- А в бочаге дым уже стоит, - сменила тему разговора Пина. - Ветер, что ли, меняется?
- Угу, - подтвердил Родион, поднимаясь. Есть больше не хотелось. Саня! Взрывать не начнем?
- Давай. Сейчас, мужики, каждый берет по ящику - и на полосу.
- А вы со мной на минутку, - поманил пальцем Родион, и Евксентьевский вскочил. Пине было досадно, что Родион совсем не смотрел в ее сторону. Может, она что не так сделала? Украдкой следила, как Родион дернул и опорожнил мешок, взял лопату, широко шагнул в сторону пожара. Он исчез за кустами, так и не оглянувшись. Евксентьевский заторопился следом.
Роса уже сошла, и Родион знал, что теперь огонь ускорится. А какая все же добрая тайга пропадает! Этот лесок не знал ни людей, ни скота, и потому на стволах затесок не было, сухобочин и ошмыгов; и нижние сучья елей никто не обламывал, они рогатинами упирались в землю; и землю тут же топтали меж корней, что лежали сейчас, отдыхая будто, спеленатые мхом. Хорошо еще, эти мхи да хлам не сплошняком и подрост негустой, а то при ветре на верховой бы перекинуло, неостановимый. Неужто раздует ветерок, что неприметно потянул со стороны огня?..
- Понимаете, какое дело, - обратился к Евксентьевскому Родион, когда они уже порядочно удалились от лагеря. - На пожаре ни один человек, если он шевелится, не должен сидеть так. Как бы вам объяснить? Это у нас закон.