Без пути-следа - Денис Гуцко.
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зинка, гостей зовешь? — спросила ее караулившая на веранде Елена Петровна.
— Ни-ни-ни, — ответила та с необычной серьезностью. — Тоска у него, ох, тоска!
Весь день на ее кухне было тихо. Разве что позвякивала посуда и тяжело стукало о столешницу бутылочное дно. Это казалось ненормальным, иззавидовавшиеся соседи, щелкая на веранде семечки, пожимали плечами. На второй день баба Зина сбегала в гастроном еще раз. Рванув на втором дыхании, их мрачная пьянка выбралась наконец за пределы душной кухни и понеслась в верном направлении. Стол был вынесен на веранду и в мгновение ока облеплен повеселевшими соседями. К гастрономским продуктам добавились тарелки с горками квашеной капусты и солеными огурцами. Повеселевший Шуруп принялся рассказывать бесконечные воровские байки о разобранных за полчаса до винтика машинах, об угонах на спор и под заказ, о том, как за ночь спустили в сочинских кабаках полторы тысячи и вынуждены были угонять «копейку», чтобы добраться домой, а «копейка» оказалась какого-то артиста, и он потом с телеэкрана плакался и всячески их поносил. Рассказал — в который раз — про балерину, которую снял когда-то у Большого театра, как обычную шлюху, и так обворожил за вечер в ресторане гостиницы «Космос», что она отправилась с ним и его корешами в Ростов и «всех уважила, потому как я попросил, мне для корешей не жалко». Вновь он был окружен почетом, вновь блистал: отсылал кого-то за сигаретами, бросал, не глядя, на стол мятые сторублевки и сыпал агрессивными, как пираньи, шутками по поводу чьих-то жен. Тоня, пока опасаясь подсаживаться совсем уж близко, сидела напротив и смеялась громче всех. Вероника, красочно подперев бюст, долго торчала в своем окне, но под вечер, смирившись, громко окно захлопнула и больше не появлялась.
Зато Тоня, нарядившись в черное бархатное платье, метала на стол, что факир из шляпы: капусту, огурцы, грибы — и даже салат, нарубленный необыкновенно мелко, как любил он, и — как любил он — приправленный пахнущим жареными семечками маслом. Кто-то вынес магнитофон. «Иии-ех!» — тут же, не дожидаясь музыки, раздался визгливый клич. Гуляли шумно, словно отгоняя недобрых духов, насылающих на людей тоску, тетки так выбивали по железному полу пятками, что от Братского до Филимоновской стоял плотный кузнечный гул. Но разошлись непривычно рано. Для Шурупа это был уже второй день, и, почувствовав, что глаза его слипаются, он хлопнул в ладони, встал и, махнув привставшей было Тоне, чтобы не суетилась, отправился спать к бабе Зине на кухонный диван.
— Вот так, — говорили, расходясь, соседи. — Лучшее от тоски лекарство. Клин клином вышибают.
Тоня уходила хмурой, демонстративно отворачиваясь от лукавых подмигиваний.
Среди ночи баба Зина, спавшая на полу возле холодильника, встала попить водички и обнаружила, что Шурупа нет на месте. Зачем-то ей захотелось его найти, то ли она испугалась, что дорогого гостя вновь одолела тоска, то ли еще по какой-то причине, но она отправилась на поиск. Проверила во всех туалетах, но ни в одном его не обнаружила, постучалась к Тоне, получив в ответ порцию прочувствованного мата, ответила ей тем же и, возвращаясь по черным изломанным коридорам к себе, вдруг услышала его голос. Толкнула наугад дверь, из-за которой послышался голос Шурупа, и вошла в Люськину комнату.
Люська, в разодранной одежде, со стянутыми ремнем руками и разбитым в кровь лицом, развалилась на кровати, а сверху, приставив к ее горлу нож и пытаясь поцеловать ее в губы, сидел Шуруп. Баба Зина посмотрела на задыхающуюся избитую Люсю и спросила:
— А мамка где?
— В ночную, — шепнула Люся.
Шуруп нетерпеливо бросил через плечо:
— Иди, иди!
— А кртирант твой? мой то бишь? — не глядя на него, продолжала баба Зина.
Но Люсе уже не хватило дыхания, чтобы ответить.
— Иди, говорю, не видишь, что ли?
Баба Зина уперла руки в боки, посмотрела на его оборванный рукав, на торчащие над спущенными штанами ягодицы, усмехнулась.
— Так вижу? твою мать, че ж не видеть. Мало тебе твоих подстилок? Кричала хоть? — обратилась она к Люсе. Та кивнула. — И что, пидары позорные, не могли за мной придтить?! — крикнула баба Зина в стены.
Шуруп зарычал, все еще не отводя ножа от Люськиного горла:
— Иди на? сука старая! Не до тебя сейчас!
Хлопнув себя по бедрам, Зина хохотнула своим похожим на птичий клекот смехом.
— Ишь ты, шельмец! Ну совсем о?л! Мозги, видать, все в яйца ушли. — Она подошла к кровати и аппетитно шлепнула Шурупа по заду. — Мясо-то спрячь, спрячь! Пойдем, сердешный, тут делов не будет, — и потянула его за локоть.
Он вырвал локоть, но больше не приставил ножа к Люськиному горлу, а растерянно оглядел ее заплывшее лицо, мокрую от его слюны грудь. Собрался что-то сказать, но лишь шевельнул губами. Ситуация затягивалась. Люся, улучив минуту, вытащила руку из ослабшей петли и отерла кровь с губы. Баба Зина стояла над ним, как над нашкодившим мальчишкой.
— Пойдем, пойдем.
На какой-то миг показалось, что он и сам готов был уйти, подыскивал достойную реплику, чтобы все закончить. И вдруг, холодно выругавшись, не обращая внимания на слетевшие до колен брюки, Шуруп вскочил, развернулся к Зине, встретившей его бесстыдный рывок удивленно-насмешливой гримасой, и совсем без замаха, неправдоподобно куцым движением, будто ключ в замочную скважину, вставил нож ей в живот. Так она и рухнула, удивленная и насмешливая, с округленным ртом и поднятыми ко лбу бровями, раскидав во все стороны столпившиеся за ее спиной стулья. Шуруп наклонился, натянул брюки и, тщательно расправив складки на сорочке, вышел.
Люсю пытались отговорить, объясняли, что он ведь спьяну, что Зину ему самому жалко не меньше, что жизнь молодую ломать не стоит — и даже мать, выпив для смелости, вразумляла и увещевала ее: «Он уже и похороны оплатил, и место на кладбище самое хорошее, у самого входа. Скажи, мол, попутала с перепугу. Заскочил какой-то, на него похожий, вот и написала в показаниях. А теперь прояснело. А Шуруп даже траур по Зинке носит», — но ничего не помогло.
Шуруп сел, а Митю, вернувшегося с геологической практики, встретили амбарные замки и свинцовые пломбы. Комната и кухня были опечатаны, поскольку наследников у покойной не было, квартира оказалась не приватизированной. За грязным кухонным окном, упав ладонями на сложенные колодцем ладони, Митя разглядел разбросанные по полу и столу бутылки — наверное, те самые — и смятые простыни на диване и на расстеленном вдоль стены матрасе. «Новые постелила», — подумал Митя и, вспомнив о ровных стопках «прахрарирррванных» простыней, дожидающихся нового хозяина в комнате за опломбированной дверью, вздрогнул, как от ледяной воды.
Потом Митя часто размышлял, как бы все сложилось, если бы в общаге по удивительному совпадению не освободилось место, если бы он остался в том дворе с угольными подвалами, в котором он вот-вот должен был стать своим, — благо снять комнату можно было в любом из четырех домов? Смог бы он тогда увидеть в Люсе женщину, пошел бы по этой тропинке? Вряд ли. Все эти «если бы», как обычно, — глупые фиговые листочки, напяленные на правду. В дневной бегущей толпе, провожая взглядом случайные ноги, упруго мигающие под мини-юбкой, он впадал в мимолетное, но приятно обволакивающее либидо. Разглядывая на остановках газетные лотки, напоминавшие панораму женской бани, он чувствовал полновесный подъем и готовность знакомиться на улице. Но Люся? нет, Люся с литыми ногами и гипнотическим голосом оставалась бесполым лучшим другом.
При мысли о том, что ей пришлось пережить и что могло бы с ней случиться той ночью, Митя впадал в мычащее зоологическое бешенство. Холодно разглядывал он хорошо запечатлевшегося в памяти Шурупа, ненавидя его мучительней, чем армейского замполита Трясогузку. Долго и подробно воображал, как бы он проснулся и прибежал к ней на помощь, — он то выбивал из руки Шурупа нож, то, наоборот, они сходились на ножах и сам Митя то побеждал, то погибал под страшный Люсин крик? Но она всегда оставалась Люськой, с которой так надежно и уютно и не нужно выбирать слова или думать перед тем, как сделать. Казалось, по-другому и быть не может, будто от всего другого его удерживало высочайшее табу, нарушение которого страшнее инцеста.?Люся вздохнула во сне и закинула руку за голову. Иногда ему бывает стыдно за то, что он с ней проделывает. Он смотрит на нее, спящую, и клянется все это прекратить, но утром они прощаются, целуясь уголками губ, говорят «пока» — и ничего не меняется.
Сломанная спичка наконец сухо фыркнула и зажглась. Огонек плеснул косыми падучими тенями и, сжавшись, задрожал в кулаке. Будто и ему было зябко в этом тумане. Митя затянулся и пустил дым в сторону от открытой балконной двери. Сигаретный дым расплющился о туман, побежал кольцами. Митя смотрел на растекающийся дым, прислушиваясь к тишине, и подумал, что, кажется, не любит тишину, что она его очень даже тяготит. В комнате мерцал телевизор, покрытый пледом. Мерцала и плыла и сама комната — как телевизор, показанный по телевизору. Он часто так делает, ему нравится смотреть на что-нибудь расплывчатое, мерцающее. В минуты, когда можно стать самим собой, выползти из-под всех защитных оболочек нагим и мягким, он частенько впадает в созерцание. Может быть, он по природе своей такой вот созерцатель. Бездельник. Что ж, да — бездельник. Рассуждатель. И что — уничтожать его за это? Таких, как он, по всей России — миллионы. Вывезти эшелонами на Южный полюс, к пингвинам. Пусть созерцают. Пожалуй, что победителем, каким хотела видеть его Марина, он и не сумел бы стать. Созерцатель ведь заведомо в проигрыше. Скомандуют «внимание — марш», а он засмотрится, как здорово все рванули, как всплывают и тонут лопатки, как локти механически тычутся в воздух на одинаковой высоте, будто в преграду. Кто-то приходит первым, кто-то двадцатым, кому-то лучше с трибуны поболеть. Устройство мира. Так нет, казнить, казнить, тащить на беспощадный капиталистический трибунал! Да пошли вы все!