Без пути-следа - Денис Гуцко.
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он приходил сюда лишь пару раз, потом рынок разогнали, снесли белоснежные халупы и обнесли место забором — и, наверное, в силу свежести, незатертости впечатлений память сохранила этот рынок так ярко. Митя смотрел на обклеенный объявлениями и афишами забор и отчетливо видел торговок в платках и соломенных шляпах, обложенную зелеными листьями рыбу, с которой монотонно гуляющая туда-сюда ветка сгоняет столь же монотонно прибывающих мух, и пучки лука, и стаканы с варенцом.?Перед глазами стояла чья-то очень знакомая спина. Он знал, кто это: первокурсник Митя с веснушками и клочковатыми детскими усиками. Странно было осознавать не то, что это невозможно, а что, если бы вдруг — если бы можно было устроить такую встречу с самим собой, с семнадцатилетним, — встретились два совершенно чужих человека, не имеющих между собой ничего общего. Разве что имя, но имя — такое несущественное совпадение. Два человека, не умеющих сказать друг другу ни единого слова. И связаны эти двое весьма отвлеченной, мертвой связью.
Но закончилась сигарета, Митя прервал свои мысли и потянул дверь.
Мимо тех же бутылок и лысин, выстроившихся теперь уже в другой бильярдной схеме, — будто кто-то, пока он курил, закатил пару шаров в лузы, изменил их расположение.
— Извините, прикурить не найдется?
— Что?
— Прикурить.
— Не курю.
— Как? Вы же только что возле входа курили.
— А! Да, конечно, я вас не понял. Прикурить? Да.
Вновь погрузившись в себя, Митя вернулся к прерванным грезам, торопливо пролетел знакомые улочки и шагнул в старые кованые ворота. (Тихо подняться по петляющей вдоль фасада лестнице. Встать невдалеке, опершись о перила. Отсюда удобно подглядывать за мальчиком, уставившимся в лунную ночь.)
Два чужих человека. Им было бы невыразимо скучно, если бы вдруг пришлось говорить друг с другом.
— Как дела, Митя?
— Ничего, Митя, нормально.
И каждое следующее слово глупее предыдущего. А если бы вдруг столкнуться с самим собой в каком-нибудь неожиданном месте, в очереди к зубному? Вот так: пришел зуб сверлить, а там на диванчике — ты. Аномалия. Сидит, посматривает исподлобья. Приемная без окон, четыре на четыре, прошлогодние мятые журналы, больная библиотечная тишина — и никого, только ты и ты. И журнальные страницы хрустят, как валежник в задремавшем лесу.
О, пытка человеком!
Они даже стоят по-разному. Один стоит прямо, кисти рук свободно упали на перила. Другой прилипает плечом к стойке, сжав шершавую деревяшку, будто поручень в автобусе. Покалеченную руку машинально прячет в карман. Холодно тлеют лунным светом крыши Филимоновской. На разной высоте, развернутые под неожиданными углами, собранные в кучу. Угловатые гроздья крыш. Как в старом Тбилиси. По ночам, когда случается бессонница, он выходит на веранду и смотрит на эти крыши.
Филимоновская — удивительная улица. Дома, сутулые и морщинистые, как пень грибами, обросли разными пристройками, флигельками, чуланами, сарайчиками и кухоньками. Строилось для другой жизни, смотрится одеждой с чужого плеча, шитой-перешитой, безнадежно испорченной. Высокие буроватых оттенков створки с еле угадывающимися орлами и «ятями» скрипят на ветру.
Перед некоторыми дворами на узком тротуаре — мусорные жбаны. Бомжи по этим жбанам не лазают, взять там нечего. Самое интересное время на Филимоновской — раннее утро. Те, кому на работу, тянутся к остановке, навстречу им по направлению к поликлинике шагают те, кому на процедуры. На Филимоновской будильники не звенят, на работу никто не торопится. Но каждое утро люди просыпаются и выходят на тротуары. Женщины с сальными волосами. Мужчины, идущие осторожным каботажем вдоль стен, подолгу раскуривающие сморщенные «бычки». Они останавливаются перед своими дворами и стоят, оглядываясь по сторонам, — и видно, что не просто так стоят. Постояв так некоторое время, они чаще всего начинают сходиться по два и по три, одна группа сливается с другой. Впрочем, ненадолго. Коротенькие вопросы — «нет», «откуда!», «е?ся! Допили!» — и они расходятся, зорко всматриваясь в прохожих.
— Земляк, мелочи не будет? Десять копеек. Не хватает. — И характерный жест — клешней под горло, мол, во как? надо, ну н-надо.
Многие дают. Есть один тип, который в отличие от других вовсе и не давит на жалость. У него есть доберман. Он выходит с доберманом, доберман бежит впереди, как все в этом переулке, всматривается в лица прохожих. Оба худые и высокие, и смотрят они на прохожих, как охотники на подлетающую стаю. Хозяин выбирает, направляется наперерез. Доберман трусит рядом. И смотрит снизу, угнув шею к асфальту.
— Мелочи не будет?
Те, кто прибивается к этой парочке, тут же перестают рядиться в сирот.
— Мелочь есть? Эй, зема! Нет? Десять копеек, что, нету?
Момент, когда Митю перестали донимать утренние «стрелки», он воспринял как победу. Самое трудное в природе задание — стать местным. Похоже, у него начинало получаться. К Люсе «стрелки» никогда не цеплялись. А если бывало по оплошке, она посылала их столь четко и безапелляционно, что они тут же отплывали в сторону. Митя учился у нее манерам. «Ты думаешь, мне приятно материться? А что делать?» — «Да нет, мне не трудно, я умею. Но, понимаешь, при женщинах?» — «При ком это, при бабе Зине, что ли? Да ее твои слова вроде „пожалуйста“, „в самом деле“ только огорчают. Ты ведь в армии матерился?» — «Ясное дело, общаться-то надо. Но теперь же я не в армии. И вообще. Дома? Ну, в общем, там женщины не матерятся. Не могу никак привыкнуть. Потом, матом ведь ругаться надо. Ну, во время ссоры, во время драки или когда молотком шибанул по пальцу, когда взбешен — всякое такое. А разговаривать матом у меня не получается». — «Давай учиться».
Во дворе считалось, что они «подженились».
Со временем Митя стал замечать: Люся на самом деле не была здесь своей. Она была Сама-по-себе. Она училась музыке — этого было достаточно, чтобы выпасть из общего ряда. Но и совсем чужой, как Митя, она не была. Когда он шел с Люсей, его, бывало, хлопали по плечу. «Как оно, жених, твое ничего?» Но когда он бывал один, здоровались не всегда, по настроению. Однажды посреди двора бежавшая навстречу Елена Петровна, Люськина мать, сорвала с него шапку: «Дай, зять, погреться!» — и встала возле угольной кучи с соседками, хитро косясь в его сторону. Шапку нарочито криво напялила на голову. Митя покраснел до рези в глазах, пошел к ней, совершенно не зная, что говорить и делать, не скандалить же. Назвать по отчеству эту крепко пьющую женщину оказалось проблемой.
— Елена Петровна, — выдохнул он и тут же запнулся, но она выручила его сама. Сорвала с себя шапку и бросила ее подруге через угольную кучу. Та поймала, взвизгнув от неожиданности, Митя потянулся к шапке, но она уже перебросила ее обратно. Шапка летала от одной к другой. Взрослые мясистые тетки азартно перебрасывались ею, хохоча и вскрикивая, а Митя стоял парализованный.
— Че ты, зять, теще шапку зажал?! Мерзну, блин.
В этот момент во двор вошла Люся. Заметив Люсю, женщины тут же передали шапку Елене Петровне, а та сунула ее в пластилиновые Митины руки.
— Шутим, шутим. Вот молодежь неюморная, а! Шу-у-утим, шутим.
Ее, может быть, в конце концов признали бы здесь за свою, пусть и с натяжкой, если бы она не засадила на пятнадцать лет Шурупа. Шуруп был любимец всего района, говорили, что автомобильный вор. Всегда при деньгах, всегда веселый и злой, Шуруп одним своим появлением на Братском задавал жизни переулка особый строй. И когда люди спрашивали друг друга: «Шурупа давно видел?» — это означало примерно то же, что вопрос одного моряка другому: «Как там погода?» Он въезжал во двор на такси, непременно на самую середину двора, хотя заезд в узкие ворота стоил водителю немалых усилий, и завидевшие его жильцы встречали его радостными возгласами: «Ооо! Как-кие люди!» Если приехал Шуруп, значит, гулять будут широко и основательно. Одна его любовница, Тоня, жила в Люськиной Бастилии, другая, Вероника, — в трехэтажном доме напротив. Как-то это все устраивалось, и иногда, начав гулять на одной половине двора, Шуруп на другой день оказывался на противоположной.
С бабой Зиной он дружил, обращаясь с ней вполне для него уважительно, и если не чувствовал потребности ни в одной из любовниц, останавливался у нее на кухне. «Зина! — кричал он в узкое кухонное окно, непрозрачное от налипшей пыли. — Доктор пришел, лекарство принес!» И тогда пару дней можно было слушать резкий трескучий голос, то вопрошающий, то поучающий, то восхваляющий Шурупа.
В дрова он напивался редко, больше любил спаивать других. Но если уж напивался, был невменяем. Внешне он делался собран и немногословен, и могло показаться, что Шуруп неожиданно протрезвел, — и только колючие, что-то часами высматривающие в одной точке глаза его выдавали. В тот раз он приехал в плохом настроении. Таксиста за то, что тот потребовал закрыть за собой дверь, обматерил насквозь. На чей-то заискивающий окрик с верхнего этажа: «Шеф, стаканы поданы!» — ответил лишь равнодушным жестом. Баба Зина сбегала в гастроном, вернувшись с парой тяжелых пакетов и искрами в зрачках.