На острове - Карен Дженнингс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день их накормили – редкий день они оставались без еды. Кормежка была скудной, но ее хватало, чтобы засыпать, просыпаться и работать. Шесть дней в неделю они кололи булыжники во дворе, и хотя кувалды никогда не менялись, если только не портились, иногда они казались легче, иногда – тяжелее. По воскресеньям их будила проповедь священника, доносившаяся вперемешку с помехами из громкоговорителя с раструбом, висевшего в коридоре. В течение часа им старательно внушали, что Диктатор избран Богом и, подобно Богу, относится к ним с отеческим милосердием. Он любит их. И желает им великих благ. Великих благ, которыми сам их одарит. Все, чего он просит взамен, это покорность. Неужели это так много? Покорность ради такой любви?
Отдельные заключенные что-то хмуро бубнили, и тогда надзиратели стучали винтовкой по решетке и злобно шипели:
«Рот закрыли!»
Самуэль рассматривал свои поломанные ногти и поглядывал на лица сокамерников, а Ролан сидел с закрытыми глазами и молча шевелил губами. После проповеди они весь день маялись от скуки. Это называлось отдыхом – сидеть в тесной вонючей камере и смотреть, как другие срут или спят.
Когда прошла вторая неделя, Ролан сказал:
«Что ж, похоже, экзамены мне придется сдавать в следующем семестре. Надо только постараться ничего не забыть до тех пор. – И он принимался зубрить уроки еще усерднее, а каждый вечер говорил Самуэлю: – Наверно, завтра выпустят. Я так думаю. Нас не продержат больше месяца, по-любому не больше месяца».
Вскоре заключенных во дворе поубавилось, а некоторых стали забирать из камеры ночью.
«Видишь, Самуэль, – сказал Ролан, – видишь?»
Когда же эти люди стали возвращаться – иногда через несколько дней – со следами побоев и пыток, он ничего не говорил, только хмуро косился на них. Как-то ночью он разбудил Самуэля и сказал:
«Они идиоты. Их, наверно, просят присягнуть на верность Диктатору, а они отказываются. Разве не похоже? Потому их и бьют. Слушай, Самуэль, когда придут за нами, мы должны это сделать – присягнуть им. Скажем «да» и выйдем на волю, и я сдам экзамены и стану учителем. В этом ничего такого. Ничего плохого. Диктатор не такой уж злодей, если подумать. Так что, решили – присягнем, окей?»
Самуэль похлопал его по плечу и сказал: «Присягнем», хотя был уверен, что так просто они не отделаются.
На следующей неделе, когда они кололи булыжники во дворе, забрали Ролана. Он улыбнулся Самуэлю и поднял два больших пальца. Больше Самуэль его не видел.
САМУЭЛЬ ПРОСНУЛСЯ НА ДИВАНЕ. Над ним склонялся новый знакомый, называя его по имени и протягивая кружку чая. От кружки шел пар, по краю мерцал сахар. Самуэль подумал, что этот тип хозяйничал у него на кухне, и отпихнул кружку, расплескав чай на коврик. Он с трудом сел, поднес руки к лицу и потер глаза. Увидев свежие ссадины на ладонях, он вспомнил, что упал. Он чуть отстранился от человека и приложил пальцы к глазам. Он вспомнил, что видел сон, но о чем – не помнил; он был в каком-то месте и, кажется, собирался что-то сказать или сделать, ждал, что сейчас что-то будет или он что-то вспомнит. Он покачал головой и надавил на глаза посильнее, приложив ладони к щекам, отчего ссадины защипали. И еще он нащупал запекшуюся кровь на подбородке.
Он вспомнил свои тюремные волдыри и словно вернулся в сон, только там что-то изменилось, и он никак не мог найти свое место. У него были волдыри на руках, то набухавшие, то спадавшие, но никогда не проходившие совсем. Хуже всего приходилось в банные дни, когда в волдыри набиралась вода и ранки размягчались и зудели. Потом кожа трескались и слезала, и он нервозно ковырял ее. Особенно эта привычка одолевала его в комнате для допросов, даже когда он сидел уже не первый год и давно ко всему привык.
В этой комнате его охватывал страх, хотя после первого раза ему уже не угрожали. И все равно он боялся до тошноты – боялся, что будут грозить смертью, насилием. От этого он запинался, говорил неправду и жевал губы. И все ждал, когда же его перестанут допрашивать и выпустят на волю. А как-то раз, решив, что уже заслужил доверие, он спросил допросчиков о Ролане, о том, почему ему разрешили присягнуть на верность, а Самуэлю отказывают в такой возможности.
«О чем это ты?» – спросил Байла.
Он был старшим из двух служащих и более грубым. Иногда он бывал небрит и обдавал Самуэля пивным духом.
«Был такой учитель-практикант, – сказал Самуэль. – Нас вместе посадили. А его выпустили в прошлом году».
«Это ты так решил? Думаешь, он на воле гуляет, учит там кого-то? Ты это серьезно? Думаешь, всего-то делов? Присягнул на верность Диктатору – и свободен?»
«А что – нет? Где же он тогда?»
«Это тебя не касается. Твоя работа – отвечать, что спросят».
«Хотите сказать, он мертв? Его убили? Но он не представлял опасности. Он ничего не знал».
Другой служащий, Эссьен, у которого кожа была в белых пятнах, достал сигарету, закурил и протянул Самуэлю.
«Ладно, – сказал он, – поехали. Что нового случилось за неделю? Что ты узнал?»
И Самуэль в привычной манере называл имена, рассказывал, что услышал в камере, отвечал на вопросы обо всем, что творилось в тюрьме, о разных группировках и движениях и о людях, о которых впервые слышал. За это его не били, угощали сладким кофе с сэндвичем и позволяли жить.
Конечно, другие заключенные его подозревали. Их озадачивали его долгие допросы, после которых он возвращался целым и невредимым. Постепенно все стали его сторониться, здороваться с холодной вежливостью и провожать недобрыми взглядами. Говорить шепотом в его присутствии и спать спиной к нему. Он боялся, что его придушат во сне или пырнут заточкой. А во дворе поминутно ожидал смерти от чьей-нибудь кувалды, которая настигнет его так внезапно, что он и вскрикнуть не успеет. Смерть всегда была где-то рядом.
Но его никто не трогал. Другие заключенные считали его ценной фигурой для начальства и остерегались причинять ему вред, боясь последствий – никто не хотел подставляться. Его просто сторонились. Как только приводили новых заключенных, им сразу говорили, что он стукач, и они держались от него подальше, как от прокаженного.
САМУЭЛЬ ВСТАЛ С ДИВАНА и двинулся через