Русские плюс... - Лев Аннинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что вынес?
В смысле: что вынес герой его последнего романа из своего вечного странствия-бездомья, в котором сконцентрировался опыт самого писателя?
«Я в тропиках наблюдал, как там люди живут одним днем — что добудут, то и съедят, живут, можно сказать, солнечным светом…»
Ну да: ни одежды не надо, ни запасов. В крайнем случае посадить ведро картошки — сама вырастет. Кругом цветы, кактусы. Так всю жизнь и тянет Абеля обратно в Кентукки — поглядеть на кактусы…
По ходу дела выясняется, что американская первобытная идиллия далеко не весь опыт скитальца, вернувшегося из «приграничной страны». Выясняется, что первым делом он, плывя в Америку, попал в кораблекрушение, сломал ребро, участвовал в драках в портовых городах. «Все как положено».
Все, как положено — эта гамсуновская усмешка относится, к нам, таким обыкновенным. Это нам положено царапаться за место под солнцем. Для человека, выпадающего из нашего воробьиного царства, существенно другое. Недаром же именно Лили (почти Лилит!) пыталась перевязать Абелю рану. И недаром именно ребро сломали ему в первой же драке (из ребра — Ева).
В общем, «по ту сторону» обыденщины брезжит у Гамсуна некая Женщина. Там — любовь. Гамсун как автор лирической «Виктории» не менее символичен для европейского сознания начала века, чем Гамсун как автор пантеистического «Пана».
К середине века все эти версии собираются в последнем романе словно для очной ставки.
Выясняется, что любовь там, в первозданных кущах Америки, была, но плохо кончилась. Для самой Женщины… для Евы, Лили, Лоллы, Ольги — вокруг Абеля много женщин, и все несчастны. Ту, что была у него в Америке, убили. То ли соперник убил, то ли сам Абель убил.
Соперник-то, наверное, супермен?
Скорее, «никто». «Вчера выпустили, ночью взял кассу, вечером гуляет, а утром сядет по новой…»
И сам Абель — вчера вернулся, ночью приискал себе место в старом сарае, утром раздал все деньги и поехал-побежал по миру: получится — в Америку, не получится — в ближайшее «садоводство»: что-нибудь вскопать, починить, переставить, пересадить, стащить, выклянчить.
У него, Абеля, золотые руки. Только вот работа ему быстро надоедает.
Если где-нибудь и зарыта собака, то тут.
Прошли миражи: первобытная идиллия, любовь под сенью кущ, крутое суперменство самца-зверя.
Обнажилось — «ничто». Пустота.
«Работа надоедает».
«Обломок человека из юдоли скорби».
«Я осточертел себе самому».
Это последнее признание и есть дно той дыры, которая казалась бездной.
Ивар Карено может успокоиться: Террорист у врат. Роман дописан в 1938 году. Адольф Гитлер возглавляет кочующие орды.
«Круг замыкается».
…НЕМЦЫ
РУССКО-НЕМЕЦКИЙ СЧЕТ
Два человека почти одновременно высказались на эту тему. Один сказал: не люблю немцев; другой: люблю немцев. Первый сказанного устыдился, преодолел себя, покаялся. Второй объяснил: мне не с чего было их любить, но я пожил в Германии — и полюбил.
Оба они там пожили. Один — дитя антифашистов-изгнанников — пожил в ГДР в юности по пути из США в СССР. Другой попал в Германию в зрелости, когда был выдавлен из СССР в изгнание.
Один — известнейший телекомментатор, другой — известнейший писатель.
Оба — Владимир Познер и Фридрих Горенштейн — вызывают мое искреннее уважение и неизменную симпатию. Я хочу сопоставить их позиции. Не с тем, чтобы решить, кто более прав, а чтобы понять, что с ними (с нами) происходит. С нами — то есть и в моей собственной душе. И вообще, и после прочтения вышепоименованнных авторов.
Познер свою нелюбовь к немцам никогда раньше не анализировал, он воспринимал ее как данность и жил в этой нелюбви не задумываясь. Бог проучил его — послал зятя-немца, прекрасного человека. Однажды зять сказал: «Знаешь, мне иногда стыдно, что я немец». Познер был потрясен. Он подумал: вот ведь, немцам хватает мужества осудить себя за гитлеризм. А нам покаяться в сталинизме мужества не хватает. А раз так, то…
«Без настоящего покаяния будем ходить горбатыми».
Мысленно примеряю все это к себе. Я тоже — дитя войны, и тоже потерял родных: отца — «на советско-германском фронте», родственников — в душегубке. Немцы в мою жизнь вошли как знак смерти. Я был обречен на всю жизнь мучительно освобождаться от этого ужаса. Мучительно — из-за бессилия ума и души: я не мог объяснить себе, как народ, давший миру Бетховена, породил эсэсовцев. Я это связать не мог — не укладывалось. Были Карлы Иванычи, учившие музыке наших дворянских недорослей. Были Кант, Шеллинг, Гегель… Был народ, научивший философии человечество, — как на этом месте мог произрасти Гитлер? Такое невозможно было понять, а не поняв невозможно жить.
У каждого из нас это общее понятие «немцы» разбивалось о личные привязанности, так что само это слово «немцы» лучше было бы не употреблять вовсе. Однажды я вляпался: сморозил, брякнул — и мое интервью выпорхнуло в печать со следующим пассажем: я, мол, немцев не люблю, но не могу не уважать, нас же, русских, невозможно не любить, а вот уважать трудно…
Моя старинная, с университетских лет еще, приятельница, вышедшая замуж за немца, прочтя это, спросила с непередаваемо участливой интонацией: «Не любишь немцев?» Муж ее (замечательный человек, пылкий гедеэровец, влюбленный в Россию) не сказал ни слова, он только посмотрел, но этого взгляда хватило мне, чтобы сгореть от стыда.
Это вообще чудовищный риск: оперировать такими понятиями, как «немцы», «русские», «евреи», «негры» и т. п. Это такая же ловушка, как коллективное «покаяние».
«Без настоящего покаяния будем ходить горбатыми»?
А что это такое — «настоящее покаяние»?
«Мы не осудили своих палачей…»
Не понимаю. У меня нет «своих палачей», и я не уверен, что в это познеровскоре «мы» не вотрутся очередные кандидаты в будущие палачи. Покаяние может быть только личное, оно — акт глубоко интимный, духовно интимный. Когда германский канцлер является к Стене плача, чтобы «попросить прощения» у «еврейского народа», я воспринимаю это так, что у данного немца болит его, лично его, совесть, а канцлер он там или слесарь — это уже, простите, «пропаганда». Пропаганда тоже имеет свой смысл, и лучше, когда президент кается, чем когда похваливает фюрера. Но официальное покаяние мало говорит о том, что происходит в таинственной глубине душ. Скорее оно прикрывает эту тайну.
Да, «немцы» покаялись. Гласно, официально, дружно. Фридрих Горенштейн, живущий в Берлине и полюбивший немцев (потому что он их «понял» — понял «их беду») описывает это покаяние, что называется, как очевидец. Дело в том, что покаяние там — именно общественное, официальное, гласное, однако «в своем кругу» оно как-то не принято…
Впрочем, я лучше поподробнее процитирую самого Горенштейна, еще и по причинам «техническим». Дело в том, что пронзительный этюд Познера наш читатель легко разыщет и сам (в журнале «Дружба народов», в октябрьском номере за 1997 год), Горенштейн же напечатал свою работу далеко — в приложении («литературном приложении») к журналу «Зеркало загадок» (издается в Берлине с разъяснением на титуле, что это «независимый культурно-политический журнал на русском языке»).
Горенштейн пишет:
«…Нынешние немцы — это народ, который сам себе не доверяет, который сам у себя на подозрении, который сам о себе думает с тревогой: не натворим ли еще чего ужасного? Попробуй, заговори с самыми дружественными из них о гитлеризме — и видно, что этот разговор им неприятен, что они беспомощны перед таким разговором. Но, с другой стороны, говорят много, правда, не столько в тесном дружественном кругу, а публично — в прессе, на телевидении, потому что на миру и смерть красна. Публичность смягчает неприятные истины, особенно тягостные наедине. Во всяком случае, гитлеризм, как правило, — не тема семейных разговоров…»
Это и есть то самое «общественное покаяние» — от имени «мы», — до которого мы «не дошли» и к которому призывает нас Познер.
Попробуем вдуматься. Итак, грешны «они» (нацисты) и грешны «мы» (большевики). Что же, совершенно нет разницы? А если есть, то где она? Не в лозунгах же военных лет! А может, она, эта разница, лежит в самом основании этих чумных поветрий?
Для В. Познера это два варианта одного и того же помрачения. «Правда, мы извели поменьше чужого народа, — уточняет он, — зато своего вдесятеро…».
Не спорю с Познером: в известном смысле — «одно и то же». Гитлер и Сталин — близнецы… для такого сближения еще лет десять назад требовалось изрядное мужество; я не только о том, что это трудно было высказать вслух (могли всыпать по идеологической линии), — это трудно было вместить, тут требовалось мужество мысли. Но когда Познер говорит, что мы извели меньше «чужого» народа и больше «своего», он приоткрывает ту самую таинственную глубину трагедии, которая за теорией близнецов не всегда видна. Речь идет о том, что такое свой и чужой в том и в этом варианте чумы.