Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в «Кавказских рассказах» Пришвин отказывается от личной формы переживания нового для него материала и передоверяет рассказы о различных охотничьих историях горцу Люлю – постоянному своему спутнику по Кабардино-Балкарии. Рассказы эти лишены конкретных подробностей. Это – подчеркнуто экзотичные, интонационно окрашенные короткие притчи. Все истории Люля иллюстрируют разницу между значением сначала непонятных по-русски слов «магнит» и «дермант». К концу цикла от случая к случаю проясняется смысл «магнита» как физической силы и «дерманта» как мужества. Из каждого эпизода вытекает прозрачный нравственный урок. И, как всегда у Пришвина, даже эти скупые, предельно сжатые истории насыщены юмором. В истории «Басни Крылова» – насмешка над ученым горе-охотником, черпающим свои представления о кабанах не из жизни, а из басни Крылова и потому попадающим впросак. В «Рыцаре» – малодушный художник, постеснявшийся сознаться, что никогда не ездил верхом, садится на лошадь лицом к хвосту и становится посмешищем горцев-охотников. Ему не хватило «дерманта» – мужества сказать правду, а «единственный путь к правде через дермант». В «Госте» – полная лукавства, напоминающая веселые побасенки Ходжи Насреддина история о том, как злоупотребившего кавказским гостеприимством человека с помощью иносказательного рассказа о птичке, которая «знает время, когда ей прилететь и когда улететь», вежливо выпроваживают.
Кавказские притчи Люля облечены в форму забавного анекдота или героического эпизода. Виртуозное использование сказовой интонации и местного колорита характерно для этих маленьких назидательных новелл.
В середине 20-х годов Пришвин, который часто отправлялся в дальние путешествия и открывал для себя и своих читателей неизведанные земли, понял, что это не единственно возможный вид открытий в природе, что не обязательно покидать близкие края, чтобы открыть «небывалое», ведь удивительное – рядом. Наблюдая в знакомой ему с детства средней России смену времен года и прибывающие с каждым днем приметы весны, он убеждался, что привычное, увиденное свежим взглядом, становится необычайным. И, обладая обостренным слухом, надо, как говорил Пришвин, «писать под диктовку весны» и «самому соучаствовать в деле природы».
Вот эта жажда самому увидеть раннее пробуждение природы и отразилась в его «Неодетой весне». Как всегда у Пришвина, его путевые очерки о наступлении весны автобиографичны. Действительно, все было точно так, как описано в книге, – сооружен дом на колесах, собран необходимый багаж, в путешествие отправляются Пришвин, его сын Петя, верная и близкая семье хозяйственная Ариша, любимые охотничьи собаки. Вся эта «экспедиция» двинулась на Волгу в пору весеннего разлива рек наблюдать, как ведут себя во время наводнения разные звери: зайцы, белки, водяные крысы.
Во всех живых существах, устремившихся на остров спасения, Пришвин настойчиво подчеркивает личное начало каждого, проявляющего себя в природе. Его интересует не видовое сходство, а неповторимые особенности всякой земной твари.
В самой ткани повествования «Неодетой весны» появляются законченные миниатюры – лирические стихотворения в прозе, в которых, как в классической поэзии, центральный образ переносится из мира природы в мир души и, прямо или ассоциативно, сравнивается с внутренним состоянием человека.
В «Неодетой весне» множество ключевых для Пришвина мыслей о том, что подлинно живой русский язык близок к фольклору и должен занять почетное место в художественной литературе, что точность, образность и меткость языка находим мы прежде всего у писателей-охотников: Аксакова, Л. Толстого, Тургенева, Некрасова. Отсюда стремление свой рассказ о весеннем разливе рек связать с поэмой Некрасова «Дедушка Мазай и зайцы», сознательно сохранив название деревни Вежи, о которой говорит Некрасов, и своим героем продолжить линию рода Мазаев.
Все в «Неодетой весне» окрашено жизнелюбивым юмором, органически связанным с живым чувством языка, с проникновением во внутреннюю корневую образную форму слова. Все вокруг: крестьяне, рыбаки, охотники, звери красочны и неповторимы каждый в своем языковом колорите. «Павел Иванович оживился», – говорится о местном рыбаке, – это значит, что ему повезло и в его мережу попала рыба, которой он может гордиться. Или, описывая кота, с аппетитом поглощающего какую-то шкурку, Пришвин замечает: «…Он… стал выгрызать из шкурки что-то ему очень вкусное». Не вообще вкусное, а ему. Пришвин тут сознательно прибегает к необычной, даже не совсем грамотной, с точки зрения канонического синтаксиса, расстановке слов в фразе. Неожиданное, по-детски вторгающееся в правильную литературную речь слово придает ей неповторимую свежесть звучания.
Неистощимую веселость вносит Пришвин и в озорную игру с собачьими именами. А глава «Стук-стук» шутливо пародирует одноименный таинственный рассказ Тургенева. У Пришвина загадочный ночной стук объясняется подсмотренной им забавной сценкой: Сват стоит на задних лапах, лижет живот Лады, а она от удовольствия постукивает своим «прутом» о железо машины. Пришвин всюду добродушно подтрунивает и над своими охотничьими собаками, и над сыном Петей, и над богатырем Маза-ем, и над скромницей Аришей.
А в целом – это ликующий, жизнерадостный гимн весне и всему «потоку живого» в ней. Все лирически связано. Радость жизни ширится и растет в каждом листке, в каждой травинке, в каждом по-своему спасающемся существе и в гостеприимной, необъятной и открытой всему миру душе автора. Торжество жизни осуществляется как торжество любви и преодоление одиночества. Роман Мазая и Ариши – не случайная мажорная концовка, он органически вытекает из общего замысла и включен в движение наступающей весны бытия, открывающей в человеке его лучшее. Мазай – не только богатырь и «добрый молодец», но природный мудрец, пробуждающий в людях радость жизни, весело раздувающий огонь земного полноценного чувства в душе Ариши, до встречи с ним боязливой, застенчивой, аскетически строгой.
Неотъемлемая особенность каждого настоящего писателя – удивленное и радостное открытие мира. Вот почему в творчестве Пришвина так много места занимают детские рассказы, ставшие классическими в нашей литературе.
Пришвин придавал детским рассказам огромное значение, считал их необходимой и строгой школой для каждого писателя, видел в них путь к совершенствованию мастерства, к предельному очищению стиля и мысли.
В одной из бесед о своей работе над детским рассказом Пришвин говорил: «Знаю также, что писать для детей нелегко. Надо быть очень простым, ни в чем, однако, не изменяя своему мастерству. Мне думается, что каждый писатель, пишущий для детей, должен прежде всего представить себя ребенком, то есть возвратиться мысленно в собственное детство. Для меня мои частые встречи с природой – это именно возвращение в свое детство, и в рассказах для детей я пробую смотреть на мир глазами взрослого ребенка». Это как будто парадоксальное сочетание – «глазами взрослого ребенка» не случайно. Пришвин говорит о том, что в душе писателя как бы одновременно живут все возрасты: при мудрой зрелости жизненного опыта он должен сохранять детскую свежесть отклика на мир: «Не о том я говорю, чтобы мы, взрослые, сложные люди, возвращались бы к детству, а к тому, чтобы в себе самих хранили бы каждый своего младенца, не забывали бы о нем никогда и строили жизнь свою, как дерево: эта младенческая первая мутовка у дерева всегда наверху, на свету, а ствол – это его сила, это мы, взрослые» (Собр. соч. 1956–1957, т. 3, с. 401).
В детских рассказах Пришвина познавательное и поэтическое всегда сосуществуют. Его открытия в мире природы становятся реальным достоянием читателя.
Художественное произведение имеет ценность только тогда, считал Пришвин, когда писатель реально может «прибавить в мир» какое-то свое открытие, обогатить этим читателя, подарить ему свой жизненный опыт не как сухой рецепт, а как что-то пережитое, прочувствованное и при этом обладающее выразительной силой. После рассказа о дрессировке Нерли[31] Пришвин утверждал, что он «прибавил в мир» еще одну охотничью собаку. Именно прибавил, а не просто описал. Ценность детских рассказов Пришвина – в безошибочном чувстве главного и умении это главное дать и как дело, и как «творческую игру».
Знаменательно, что Пришвин, уделяющий так много внимания первозданному и свежему детскому восприятию, не только сам совершает открытия в окружающей его природе, но заставляет и своих маленьких звериных героев делать открытия, познавать мир, учиться жить. Таков, например, рассказ «Первая стойка». Наивный щенок Ромка делает свою первую стойку не по живой дичи, а по мертвому, пугающему его своей неподвижностью кирпичу. «Перестою!» – твердит про себя Ромка. И чудится ему, будто кирпич шепчет: «Перележу!» (Собр. соч. 1956–1957, т. 3, с. 101). В рассказе «Нерль» самая догадливая из всех щенков собачонка первая додумалась до того, чтобы не драться с остальными за соски, а потихоньку сосать мать, когда все заснут, первая нашла дорогу от подстилки к миске с кашей. А в рассказе «Изобретатель» таким же догадливым в большом выводке оказался утенок, первым перебравшийся со спины матери на пол.