Вяземский - Вячеслав Бондаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весной 1844 года в князе действительно проснулись «уснувшие страсти», и причиной этому, надо полагать, послужили именно Кюстин и закон от 21 марта. «Россия в 1839 году» — взгляд постороннего человека, не обремененный ни любовью к России, ни даже сочувствием к ней, — заставила князя взглянуть в глаза «истине, которая была бы хуже всех вымыслов или обезображенных рассказов». В записных книжках Вяземского снова появляются резкие политические записи…
Как и двадцать лет назад, он убежден, что самые высокие должности занимают люди, абсолютно им не соответствующие. Он считает, что внутренняя политика России — это бессмысленное дерганье на месте, без плана и цели, «детские скачки, то вперед, то назад, то в сторону». Но теперь за его язвительными комментариями — не полыхающая ярость, направленная против «подлых тигров», а только бессильная горечь 52-летнего человека, от которого ничего не зависит.
«У нас нет никакого уважения к закону и к законности. Никто не совестится избегать или уклоняться от законов. Это происходит потому, что у нас закон не является властью моральной, а представляет собой только личную волю… Над законом властвует еще нечто более сильное, чем закон», — пишет он, понимая, что так будет всегда…
«Как в литературной сфере Блудов рожден не производителем, а критиком, так и в государстве он рожден для оппозиции. Тут был бы он на месте и лицо замечательное. В рядах государственных деятелей он ничтожен», — пишет он, понимая, что никакой «оппозиции» в России не предвидится… И, кстати, имея в виду и себя — «ничтожного» в радах так называемых «государственных деятелей».
Глядя на тщетные попытки старого приятеля графа Павла Дмитриевича Киселева, министра государственных имуществ, внушить Николаю I мысль о необходимости освобождения крестьян, он записывает: «В отличие от других стран, у нас революционным является правительство, а консервативной — нация. Правительство способно к авантюрам, оно нетерпеливо, непостоянно, оно — новатор и разрушитель. Либо оно погружено в апатический сон и ничего не предпринимает, что бы отвечало потребностям и ожиданиям момента, либо оно пробуждается внезапно, как от мушиного укуса, разбирает по своему произволу один из жгучих вопросов, не учитывая его значения и того, что вся страна легко могла бы вспыхнуть с четырех углов, если бы не инстинкт и не здравый смысл нации, которые помогают парализовать этот порыв и считать его несостоявшимся. Правительство производит беспорядки: страна выправляет их способом непризнания; без протеста, без указаний страна упраздняет плохие мероприятия правительства. Правительство запрашивает страну, она не отзывается, на вопрос нет ответа». Киселева он довольно жестоко судит — «в нем много самодовольства, дерзости, жажды славы» — и приходит к выводу, что министр государственных имуществ опять-таки занимает не свое место. «Но у нас власть совершенно лишена способности узнавать и чувствовать людей» — в этой фразе Вяземского прорвалась внезапно его давняя, неутоленная обида на тех, кто заставил его 15 лет назад выйти из большой политики, где он был бы так полезен…
И продолжает свои рассуждения: «Нам следует опасаться не революции, но дезорганизации, разложения. Принцип, военный клич революции: «Сойди с места, чтобы я мог его занять!» — у нас совершенно неприменим. У нас не существует ни установившегося класса, ни подготовленного порядка вещей, чтобы опрокинуть и заменить, что существует. Нам остались бы одни развалины. Такое здание рухнет. Само собой разумеется, что я говорю только о правительственном здании. Нация же обладает элементами жизнеспособности и самосохранения.
Людовик XIV говорил: Государство — это я! Кто-то другой мог бы сказать еще более верно: Анархия — это я!»
Он видел в Николае I не огромного роста красавца, перед которым трепещет и которого втайне ненавидит Европа, а мятущегося, мнительного монарха, озабоченного только состоянием умов своих подданных, сознающего, что какие-то перемены нужны, — и ненавидящего необходимость этих перемен. Отсюда появление правительственных комитетов, которые бесконечно заседают, пытаясь улучшить положение крепостных крестьян, — и все время натыкаются на жесткое противодействие императора… Отсюда «анархия — это я!».
Князь еще раз оглядывается на времена своей молодости, пытаясь постичь логику развития этой алогичной страны. Страны бесконечно родной и в то же время живущей совершенно не так, как хотелось бы, как надо бы ей жить…
«У нас самодержавие значит, что в России все само собою держится»у — признает он свое поражение, свое бессилие понять что-либо и повлиять на ход событий, которые неспешно идут куда-то без него… И с глубокой печалью заключает: «Одна моя надежда, одно мое утешение в уверении, что он и они (Николай I и его окружение. — В. Б.) увидят на том свете, как они в здешнем были глупы, бестолковы, вредны, как они справедливо и строго были оценены общим мнением, как они не возбуждали никакого благородного сочувствия в народе, который с твердостью, с самоотвержением сносил их как временное зло, ниспосланное Провидением в неисповедимой своей воле. Надеяться, что они когда-нибудь образумятся и здесь, безрассудно, да и не должно».
Записи эти ни в коем случае не говорят о том, что Вяземский не любит Россию или ее государственный строй. Все обстоит как раз наоборот. Именно страстная, пристрастная любовь к России, желание видеть родную страну счастливой и сильной и заставляют его делать в тайном дневнике горькие заметки для самого себя. Во многом он союзник Николая I (например, политика Уварова в области просвещения Вяземскому очень близка) — но кто же виноват, что власть в стране находится в руках неспособных к ней людей…
…Статья-отповедь Вяземского Кюстину была все же опубликована именно там, где он и предполагал ее печатать, — в Париже. Правда, произошло это не в 1844 году, а в труднопредставимом для автора 1967-м. Ответ Кюстину вроде бы прозвучал (статья получила известность в рукописи, Жуковский назвал ее «прелестью») — и все же не прозвучал: журнала, который взялся бы ее опубликовать, в России не было. Кроме того, печатать статью в России и для русской публики не было никакого смысла: она предназначалась именно «на экспорт»…
Если бы было где, с удовольствием бы выступил Вяземский не только против заезжего французского памфлетера, но и против некоторых отечественных борзописцев, казавшихся ему куда более опасными для страны. Каждый раз, раскрывая том «Отечественных записок» Краевского, он находил там если не большую статью, то уж непременно рецензию за подписью Виссариона Белинского. Эта фамилия была Вяземскому очень памятна — невольно запомнишь человека, который в 1834 году объявил о том, что Пушкин, дескать, умер… Сам он не имел счастья знать лихого критика, но наверняка рассказывали ему о нем Плетнев или Одоевский. Любимыми героями Белинского были Пушкин, Грибоедов, Лермонтов, Кольцов («Мертвые постоять за себя не могут», — думал Вяземский) и Гоголь («Как, должно быть, Гоголю противны его похвалы!»). Но писал Белинский не только о вечном, а обо всем (как он сам признавался — «об азбуках, песенниках, гадательных книжках… о книгах, о клопах, наконец, о немецких книгах, в которых я не умел перевести даже заглавия»), из чего Вяземский заключил, что оборотистый Краевский просто купил Белинского в собственность и заставляет поставлять для журнала определенное число кубических саженей исписанной бумаги…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});