За правое дело - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем он вынул вторую тетрадку, в нее он вписывал конспекты по тактике, тактические задачи. По тактике он шел отличником, единственный в группе, и этой тетрадкой гордился.
В целлофановую бумагу была завернута фотография скуластенькой девушки с сердитыми глазами, со вздернутым носом и мужским ртом. На обороте имелась надпись чернильным карандашом: «Не в шумной беседе друзья узнаются, друзья узнаются с бедою, коль горе нагрянет и слезы польются, тот друг, кто заплачет с тобою {297}. На долгую память от Веры Смирновой». А в правом углу был очерчен четырехугольник и в него вписано мелкими печатными буквами: «Место марки целую жарко».
Ковалев снисходительно усмехнулся, вновь завернул фотографию в целлофановую, похрустывающую бумагу. Затем он извлек из сумки материальные ценности: бумажник с пачкой красных тридцаток, сиреневый кошелечек, в котором хранились два запасных кубаря для петлиц, немецкую трофейную бритву, трофейную зажигалку, красный галалитовый карандаш, металлическое круглое зеркальце, компас, массивный складной нож, имеющий вид плоского танка, невскрытую коробку папирос.
Он посмотрел вокруг, прислушался к далекому гулу и близкой тишине, разрезал ногтем бандерольку на коробке и закурил, потом оглянулся на подошедшего старшину Марченко, ставшего теперь, после ранения политрука, его ближайшим помощником, и сказал:
— На-ка закури,— и, покосившись на разложенное добро, добавил: — Вот, затерял запалы для гранат, всю сумку перерыл.
— А чего их шукать, вон их полно принесли,— сказал Марченко, осторожно взял двумя пальцами папиросу и, прежде чем закурить, повертел ее, оглядев со всех сторон.
31Только придя в Сталинград, Пётр Семёнович Вавилов во всей глубине понял и почувствовал войну. ‹…› {298}
Огромный город был убит, разрушен. Некоторые дома после пожара сохранили тепло, и Вавилов в сумерках, стоя на часах, ощущал жар, еще дышавший в глубине камня, и ему казалось, что это — тепло людей, недавно еще живших в этих домах.
Ему не раз приходилось бывать до войны в городах, но только здесь, в разрушенном Сталинграде, обнаружился и стал виден огромный труд людей, строивших город.
Как нелегко было в деревне во время войны добыть малое оконное стекло, шпингалеты для окон, навесы для дверей, железную балку, понадобившуюся при ремонте мельницы. Гвозди при стройке давались счетом, а не по весу, так мало их было. Сколько труда потратили в колхозе, когда настелили в школе новый пол, как радовались, когда покрыли железом школьный дом!
Развалины города раскрыли огромное богатство, затраченное при стройке домов: тысячи листов смятого огнем кровельного железа валялись на земле, дефицит — кирпич — мертвыми холмами загораживал улицы на сотни сажен, тротуары блестели в стеклянной чешуе. Казалось, таким количеством стекла можно было наново остеклить всю колхозную Россию. Перегоревшее, сжеванное пожаром железо, мягкие, потерявшие в пьяном огне силу гвозди, шурупы, дверные ручки валялись тысячами; огромные, погубленные стальные рельсы и балки, прогнутые, порванные, закругленные злодейской силой немецких бомб…
Сколько пота затратили люди, чтобы из горной породы, песка, из руды извлечь стекло, камень, железо, стальные балки, медь. Тысячи и тысячи артелей каменщиков, плотников, маляров, стекольщиков, слесарей десятки лет с утра до заката работали здесь…
Какое мастерство видно было в кладке кирпича, как хитро, сложно выкладывались лестничные клетки, какая силища была в капитальной кладке треснувших стен. Гладкий асфальт был разрыт — темнели бомбовые ямищи, такие, что в них можно было сложить стог сена. Эти ямы разъели гладь площадей и улиц, и обнажился второй город, подземный,— толстый телефонный кабель, водопроводные трубы, котлы парового отопления, выложенные бетоном колодцы, переплетения подземных проводов.
Сокрушение величайшего труда! Казалось, пьяные мордастые злодеи издевались над тысячами рабочих людей. А те, кто жил в этих домах, встретились Вавилову в заволжской степи: обессилевшие старухи, женщины с младенцами, сироты, старики. А сколько их лежало под кирпичными холмами!
— Вот это Гитлер,— произнес протяжно вслух Вавилов, и все время эти три слова звучали в его ушах: «Вот это Гитлер…»
[Для Гитлера сила оказалась в насилии человека над человеком. Это понятие силы было враждебно и чуждо Вавилону и миллионам таких, как он.
Понятия силы, справедливости, добра, труда определяют законы народной души. Когда говорят: «Народ это осудит», «Народ этому не поверит», «Так думает народ», «Народ на это не согласится», то подразумевается именно обычное общее чувство и простая мысль, живущие в сердце, в разуме народа. Такие простые чувства и простые мысли касаются самых основных, а значит, особо важных черт человеческого бытия — они-то и есть те духовные, ядерные силы, которые связывают единую ткань жизни и судьбы народов.
Эти чувства и мысли как бы присущи народу в целом, но живут они и в каждом отдельном человеке, дремлют, когда человек себя чувствует один на один с жизнью, просыпаются, когда человек ощущает себя как часть большого целого, когда человек говорит: «Так это я и есть народ».
И всем тем, кто говорит, что народ любит силу и уважает силу, следует основательно подумать, как народ эту самую силу понимает, и какую силу народ уважает, признает, и перед какой силой снимает шапку, и какую он не уважает, не признает, и никогда не пойдет за ней, и никогда не смирится перед ней.]
32Мерцающее облако с утра стояло в воздухе — прах искромсанных снарядами кирпичей, серая пыль, поднятая с неметеных городских площадей взрывами мин, снарядов и тяжким шагом подкованных сапог.
В полуденном, струящемся воздухе немецкие солдаты-наблюдатели, взобравшиеся на верхние этажи разбитых домов, увидели через пустые глазницы окон реку, поразившую их своей красотой: Волга голубела, отражая безоблачное небо; широкий, напоминавший море простор ее сверкал на солнце. Влажное, чистое и нежное дыхание реки обдувало потные лица солдат.
А по улицам, среди горячих, пустых каменных коробок шли германские войска; самоходные пушки, броневые автомобили, танки со скрежетом делали на углах крутые повороты; мотоциклисты в распахнутых мундирах, без фуражек и пилоток кружили по площади, охваченные веселым пьяным безумием.
Пыль смешалась с дымом походных кухонь, запах гари — с запахом горохового супа.
Автоматчики, покрикивая и весело замахиваясь, вели пленных в кровавых, грязных бинтах, перегоняли на западную окраину бледных, растерянно озиравшихся жителей: женщин, детей, стариков.
Пехотинцы-офицеры то и дело щелкали фотографическими аппаратами и, не доверяя памяти, вытаскивали записные книжки, делали пометки — каждая из этих книжек должна была стать семейной реликвией, памятью славного дня для внуков и правнуков.
Солдаты с серо-каменными, пыльными щеками, облизывая сухие губы, входили в дома, гулко ступая по уцелевшим паркетным полам брошенных квартир, стучали прикладами автоматов в стены, заглядывали в шкафы, встряхивали одеяла.
И как не раз это происходило — солдаты совершенно непонятным, чудесным способом находили среди развалин бутылки русской водки и сладких вин.
Улицы огласились пронзительной музыкой сотен губных гармошек, из-за выбитых стекол слышалось ухающее хоровое пение и топот солдатской пляски, хохот, крики; одиноко и печально звучали среди картавых немецких выкриков, среди волынок и гармошек звуки советских патефонов, найденных в брошенных квартирах: тенор Лемешева, бас Михайлова.
«И кто его знает, чего он моргает…» {299} — пел печально и удивленно девичий голос.
Солдаты выходили из домов, запихивая на ходу в ранцы из телячьих шкур чулки, кофточки, мотки ниток, полотенца, граненые рюмки, чашки, разливные ложки, ножи. Солдаты похлопывали себя по оттопыренным, туго набитым карманам. Некоторые, озираясь, бежали через площадь: прошел слух, что за углом находится фабрика дамской модельной обуви.
Шоферы наваливали в грузовики рулоны мануфактуры, сложенные ковры, мешки муки, ящики макарон, танкисты и водители броневиков запихивали в люки боевых машин ватные одеяла, сорванные с окон гардины, занавески, снятые с постелей покрывала, дамские пальто.
А с прилегавших к Волге улиц слышался треск автоматов, разрывы мин, пулеметные очереди, но к ним не прислушивались.
На балконе четырехэтажного здания, обращенного к Волге, стоял унтер-офицер наблюдатель в маскировочном балахоне, расцвеченном желтыми, коричневыми и зелеными овалами, с вуалью, украшенной мохнатыми, лоскутками, и кричал картаво и повелительно в трубку: «Feuer!.. Feuer!.. Feuer!..» [44], взмахивал рукой — и из-под деревьев на бульваре оглушительно послушно рычали пушки и из черных жерл молниеносно, как из змеиной пасти, выбрасывало желтые и белые раздвоенные языки.