За правое дело - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комиссар батальона Шведков, со следами солнечного ожога на лице, возбужденный своим первым боем — он до последнего времени работал в гражданке, был инструктором райкома партии в Ивановской области,— громко говорил Филяшкину:
— Зачем останавливаться? Бойцы рвутся вперед, надо развивать успех!
— Куда рвутся? Я прошел вперед на запад дальше всех! — перебил Филяшкин, тыча пальцем в план города.— Куда мне развивать — на Харьков? Или прямо на Бе́рлин?
Он произносил «Берлин» с резким ударением на первом слоге.
Подошел лейтенант Ковалев, командир третьей роты — вихор выбивался у него из-под заломленной на ухо пилотки. Каждый раз, когда он резко поворачивал голову, вихор этот подскакивал, словно витой из тугой проволоки.
— Ну что? — спросил Филяшкин.
— Порядок,— стараясь не прокашливаться и говорить сиплым басом, ответил Ковалев,— лично положил девять,— и улыбнулся глазами, зубами, всем существом, как умеют улыбаться лишь дети.
Потом Ковалев доложил, что политрук роты Котлов примером личной храбрости воодушевлял бойцов в бою, ранен и эвакуирован в тыл.
Начальник штаба батальона, седой лейтенант Игумнов молча рассматривал карту. Он работал до войны в районном совете Осоавиахима и не уважал молодых командиров за легкомыслие и бахвальство, страдал оттого, что комбат был по годам сверстником его старшего сына.
Подошел Конаныкин, командир первой роты, темноволосый, плечистый, длиннорукий, с очень резкими и быстрыми движениями. Один кубик на петлице его гимнастерки был вырезан из красной резины.
Игумнов сердито пробормотал:
— Открыли клуб, а кругом противник.
— Докладывай, товарищ Конаныкин,— сказал Филяшкин.
Конаныкин, доложив об успехах роты и понесенных ею потерях, передал написанное крупным почерком донесение.
— Ох и дал я сегодня немцу,— сказал Филяшкин и позвал Игумнова: — Начальник штаба, пойдите сюда, закусим кое-чем.
Ковалев, указывая пальцем в сторону молчаливых городских построек, занятых немцами, сказал:
— Вот тут я летом с одним моим другом лейтенантом на квартиру заезжал, ох и погуляли мы… Теперь уж могу признаться, товарищ старший лейтенант: лишний день прогулял. Одна тут была, хозяйкина дочь, уж лет ей, верно, двадцать пять, незамужняя, но, скажу, красота прямо, я таких не видел. Культурная, красивая…
— Общее развитие есть, это самое главное,— сказал Конаныкин.— Достиг у хозяйкиной дочки тактического успеха?
— Будь спокоен. Точно.— Ковалев сказал эти неправдивые слова для Филяшкина, пусть знает — не очень его интересует санинструктор Елена Гнатюк. Верно, в резерве он ходил с инструктором гулять в степь и подарил ей фотографию, но это делалось от скуки.
Филяшкин зевнул и сказал:
— Э, что вы мне про Сталинград этот рассказываете. Был и я тут проездом, когда училище кончил, ничего особенного нет, зимой ветра такие, жуткие прямо, чуть не пропал.
Он протянул Ковалеву кружку.
— Спасибо, товарищ старший лейтенант, я не буду,— отказался Ковалев.
Филяшкин и Конаныкин выпили, как говорится, по сто граммов и заспорили, чья квартира в резерве была лучше.
Сталинград за эти несколько часов не стал для них еще тем, что можно вспоминать, и они продолжали жить воспоминаниями о месяцах заволжского резерва. Для них и для многих пришедших после них Сталинград не смог стать воспоминанием, он сделался высшей и последней реальностью, сегодняшним днем, за которым не наступил завтрашний.
Вернулся связной с запиской командира полка. Подполковник приказывал готовить оборону. По многим данным, враг собирался контратаковать.
— А как же продовольствие, у нас с собой две суточных дачи? — спросили в один голос начальник штаба и комиссар.
Конаныкин глянул на Филяшкина и усмехнулся. В его рассеянной, беспечной усмешке было столько готовности встретить судьбу и такое понимание простоты своей судьбы, что седой Игумнов содрогнулся, почувствовав себя мальчишкой перед этим лейтенантом. Филяшкин наметил на карте участки обороны, командиры рот пометили их на своих картах, записали в блок-книжки указания.
— Разрешите идти? — спросил Ковалев и вытянулся.
— Идите,— отрывисто ответил Филяшкин.
Ковалев пристукнул каблуками и круто повернулся, приложив пальцы к виску под борт пилотки.
Так как почва, усыпанная кусками битого кирпича и алебастра, не была приспособлена для таких эволюций, Ковалев споткнулся и едва не упал. Он смутился и, видимо желая скрыть свою неловкость, подпрыгнул, побежал, словно он не споткнулся за секунду до этого, а стремительно выполнял приказание начальника.
— Поворачиваться не умеете! — сердито крикнул Филяшкин.
Мгновенный переход от приятельских отношений к необычайной строгости казался неестественным и часто напоминал игру. Но, по-видимому, это было неминуемо среди молодых людей, обладающих противоречивыми склонностями к совместным приключениям, читке семейных писем, хоровому пению и к суровой власти над подчиненными.
Мягкость, прикрывающая превосходство, снисходительность сильных, приходит к людям лишь после долгих лет командования[, приходит с предрассудком, что командирская власть естественная и неотъемлемая участь некоторых, а подчинение привилегия многих].
Филяшкин повертел регулятор бинокля, висевшего на груди, и сказал:
— Надо в штаб полка сходить кому-нибудь из командиров, там наше хозяйство осталось, да и роту мою забрал себе в резерв командир полка, разбазарит он ее.
Он оглянулся на начальника штаба и старшего политрука — и они поняли, что он выбирает, кому из них пойти.
И оба невольно изменились в лице, такой ясной стала зависимость целой жизни от коротенького слова Филяшкина.
Обманчивая тишина предсказывала надвигающийся бой, лукавый покой вещал смерть. Штаб передового полка казался мирным, тыловым пристанищем.
«Пустите уж меня, папашу»,— хотелось сказать Игумнову, сказать смеясь, сказать в шутку. Он с отвращением почувствовал, как неестественно прозвучит его смешок, как криво усмехнется он, и нахмурился, с безразличным видом склонившись над раскрытым планшетом.
А Шведков уже понял, что успех первого наступления батальона обманывал своей легкостью. Недавние слова его о дальнейшем движении были сплошным неразумием, они и так в тылу у рвущихся к Волге немцев.
Но и он, конечно, молчал, рассматривая свой пистолет.
Филяшкин к людям относился с подозрением: не хитрят ли они. Шведкова он невзлюбил сразу же — он не уважал людей, пришедших из запаса в армию, а Шведков получил ни за что высокое звание, носил «шпалу», когда Филяшкин многие трудные годы выслуживал свои три кубика. Начальника штаба он считал пустым стариком. Конаныкина, командира первой роты, он признавал: тот окончил трехлетнюю нормальную школу и служил действительную рядовым, но Конаныкина он не любил за нежелание хоть в чем-либо уступить начальству.
— Смотрите, однако, Конаныкин,— сказал ему как-то, обозлившись, Филяшкин.
— А что мне смотреть,— ответил, тоже обозлившись, Конаныкин,— пусть смотрит, кто боится, а мне все равно. Думаете, солдат в бой водить легче, чем самому солдатом быть? Хуже мне не станет.
Подумав, Филяшкин сказал:
— Шведков, сходи ты в полк, что ли? — И, усмехнувшись, добавил: — А то еще отрежет нас противник, и в политотделе не смогут выговор тебе сделать за непредставленный отчет.
Отправив Шведкова в полк, он надел поверх полевой сумки и планшета шинель, чтобы немецкий снайпер не взял его тотчас на мушку, прихватил автомат и сказал Игумнову:
— Обойду боевые порядки.
Игумнов, изнемогая от тишины, нарочно громко проговорил:
— Товарищ комбат, под зданием вокзала глубокий подвал, там бы устроить склад боеприпасов, а роты по убываемости припасов смогут оттуда пополняться.
Филяшкин мотнул головой.
— Какие там склады,— сказал он,— вы проследите, чтобы все патроны и гранаты попали в отделения и были розданы бойцам. Какие уж тут склады!
Тихо было, немцы не стреляли, и тем страшней казался далекий, угрюмый гул, шедший с севера. Филяшкин не любил тишины и боялся ее, как всякий опытный вояка. Он помнил тишину за Черновицами {294} ночью 21 июня 1941 года. Он вышел тогда из душного помещения штаба полка покурить на воздухе. Как было тихо, как блестели стекла при спокойном свете луны; сменщик должен был принять дежурство в шесть часов утра — и Филяшкину теперь казалось, что он уже пятнадцать месяцев все не может сдать своего дежурства.
Эта пустынная, аспидно-серая сталинградская площадь, пошатнувшиеся столбы с болтающимися проводами, поблескивающие, еще не тронутые ржавчиной рельсы, затихшие подъездные пути, трудовая, пролетарская земля, лоснящаяся от черного масла, земля, исхоженная сцепщиками и смазчиками, земля, всегда гудевшая и вздрагивавшая от тяжести товарных составов,— все молчало, казалось от века спокойным и сонным. И станционный воздух, обычно просверленный и изодранный свистом кондукторов, дудками сцепщиков, гудками паровозов, был сегодня цельным и просторным. И весь этот тихий день напоминал ему те последние часы мира, и в то же время напоминал о родном доме, когда семилетний Филяшкин Павел, сын путевого обходчика, ускользнув из-под материнского надзора, шлялся по путям.