Целомудрие - Николай Крашенинников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странные бесстыдные мысли взворахивались над этим кругом карминового полусвета, отторгаясь от тетрадки, исписанной красным. Говорилось, что тело женщины не нужно избранникам, а как испарения поднимались ощущения женского тела: точно запах разливался по комнате, но не запах лилий, а запах живого, трепетно дышащего и теплого; это, вероятно, было талантливо, было оно талантливой работой трупного червя, создающего из живого тела иную материю. Точно запахом ладана веяло над головами, сладостным до смерти запахом мирры, смолы, щекочущим обоняние, пробуждающим в теле содрогание, дрожь, трепет, от которого ломило в членах. Беспокойнее и несдержаннее становились движения слушающих по мере продолжения поэмы; пригашенный свет лампы наполнял жутким выражением зрачки восточной женщины, лежавшей рядом с Павлом; попытался он отвести от нее глаза, а взгляды бежали к ним; теперь видел он в этих черных, как ночь, глазах красноватые искры; она улыбалась, ее рука белела соблазнительно на темном плюше ковра; неслышно извиваясь по ковру, как атласная змея, эта рука вдруг поползла к Павлику, и вот горячие влажные пальцы напали на его пальцы и сжали их неслышно, но внятно потянули, и, как отравленный, он стал подаваться к женщине неслышно, а вот чтение кончилось, и кто-то разом погасил лампу, и в пропитанном злыми испарениями поэмы мраке вдруг раздались странные движения и вздохи; влажная рука еще ощутимее повлекла к себе Павлика, повлекла на себя, и с жутким содроганием опьяневшего сердца, не в силах удержать клонившуюся голову, помутневшими глазами увидел Павлик полураскрывшиеся под собою уста; плечи его восприняли цепкое сжатие чужих рук, и еще ощутимее повлекли они его на себя, и затем раздался шепот, тихий, дрожащий, почти не слышный никому, отдающийся сладкой болью…
— Не так, нельзя, — не касайтесь платья: это белый экстаз.
……………………………………………
— Поэма кончена! — сказал голос, и когда через мгновение вновь зажглась лампа, все лежали угрюмо в прежних позах, пробуя ликеры и холодный кофе.
63Теперь уже ясны были Павлику собрания студии, разобрать характер их мог бы даже шестнадцатилетний; никогда не чувствовал себя Павел более опустившимся и погрязшим: это утонченное, словно изящное кружево разврата, которое покрывало тело и души, казалось ему более отталкивающим, чем грязный мишурный наряд девиц мертвого дома, где были они раз с Умитбаевым.
И мог он упасть так низко именно тогда, когда увидел отторгнутой от себя Мечту свою; именно тогда, когда к сердцу его подошло высшее испытание Мечты, он упал сердцем и телом на дно колодца, где сладостно пахло тиной, которая засасывала его; еще никогда так не бывало, чтобы Мечта его так отдалялась от него невознаградимо и невозвратно; и раньше он знал, что Мечта потеряна, но он мог жить еще надеждой на чудо, на милое чудо любви, властью которой совершалось невозможное; теперь же грубая явь довлела дню жизни; было так ясно, что Мечты не будет вовеки; не Мечта, а супруга англичанина, атташе посольства, не Мечта, а женщина, взятая им девушка, которой вскоре, может быть, придется родить детей… Может быть, от ужаса сознания этого так и падал Павлик; ночью холодной, смертельной ночью осени он представлял себе девственную Мечту свою в объятиях рыжего зверя, он видел ее глаза, погасшие, затененные, отуманенные болью; слышал вздохи покорности и ужаса; видел содрогания тела, которому мог молиться; сердце его начинало никнуть, надо было, собрав все усилия, сесть на постели, чтобы не умереть; надо было двигаться, чтобы не показаться окостеневшим; надо было дышать, дышать, шептать что-то, удерживая в себе последние признаки уходившей жизни.
Может быть, от этого так и отдавался дурману Павлик; может быть, инстинкт самосохранения увлекал его к гипнозу извращенных чувств; но все же последнее радение возмутило и ослабшую душу; слишком много еще живо было в ней белых мечтаний, чтобы окончательно ей оскверниться. И сказал себе Павлик: «Кончено!» — и студия была забыта. Это было сделать тем легче, что и газета «Голос жизни» в свет так и не вышла. Произошли ли нелады среди членов редакции или издательница в последний момент побоялась затратить деньги — только сказал Павлику Александр Львович, что пока издание «Голоса жизни» откладывается на неопределенное время, и злосчастный «Дон Родриго» был сочинителю возвращен.
Прослышал он потом, что вместо реалистической газеты надумала издательница приступить к изданию эстетического журнала; какой-то журнал в скором времени в самом деле и вышел, но издавала ли его именно Татьяна Львовна, он не поинтересовался узнать.
Слишком громоздкое, слишком опасное придавило в это время душу. Никогда подобного еще не случалось в жизни Павлика; надвинула на него жизнь, по слепоте своей, смертельное испытание, смертельную опасность: Павел встретился еще раз со своей Тасей, и встреча эта была страшна, как смерть, ибо любовь страшнее смерти, страшнее в жизни всего.
64И надо же было произойти такому случаю, хотя все в жизни случайно, и от века слепой случай решает жизнь: на одном спектакле в Большом театре рядом с креслом Павлика в партере оказалось кресло Таси.
Это было так жутко, так чудовищно странно и нежданно, что первым движением Павла было бежать. Но он остался, потому что его охватили волнение и слабость; он видел, как эти же ощущения отразились и в лице Таси; и без того бледное лицо ее стало матовым, как мрамор; глаза ее, все те же непорочные и строгие глаза весталки, взглянули на Павла с изумлением и словно обидой, точно это он подстроил эту навеки нежданную встречу; никак, ни под каким видом им нельзя было встречаться, эти встречи должны были кончиться чем-то ужасным; оба они это одинаково чувствовали, он видел это по ее лицу, этому бесценно милому, священному лицу мадонны.
И вот они встретились. Она — отторгнутая Мечта его, ныне замужняя женщина, супруга атташе посольства, мадам Кингслей, и он, он, Павел, причина того, что она не с ним, не вечная и единая Мечта его.
Шли сцены оперы, какой — Павел не мог дать себе отчета; полные боли, испуга и томления проплывали над его головою, над застывшим сердцем звуки музыки, устрашающие, зовущие в душу проклятья и боль, и отчаяние зовущие, и тоску по недоступно милому, навеки утраченному.
Как жутко было сердцу купаться в этих мистических волнах звуков. Точно безнадежное отчаяние рыдало в сумраке громадного зала, рыдало и призывало на помощь, а прийти было некому, да и не было среди людей такого, кто бы мог помочь тому, что разделено неотвратно железной рукой Судьбы, Необходимости, Предопределения, Рока. Точно в безводной пустыне блуждала, опаленная жаркой болью, душа Павлика. Ведь вот свершилось самое неожиданное, самое необычайное: она здесь, вечная Мечта его, здесь, рядом с ним, на расстоянии мгновенья, и в то же время она далека бесконечно, далека до смерти, и эта бледная узкая священная рука отдана другому и не будет принадлежать Павлику никогда.
До галлюцинаций доходит сердце в исступлении боли; он словно видит ее, свою единую, беспомощно простирающей к нему руки среди этой безводной пустыни. Он бежит, он стремится к ней — и вот руки их словно сблизились, но ревущая волна звуков вдруг набрасывается на них и как вихрем, рассыпающим тучи мельчайших водяных брызг, разделяет их, отметая друг от друга. «Но ведь я же люблю ее! — безмолвным криком прорывается среди вихря душа Павлика. — Я же всю жизнь люблю ее одну, зачем же она от меня отделяется, зачем вы отнимаете ее у меня, когда наши души соединены навеки?» И снова вихрь жарким дуновением проносится по пустыне и рассеивает желтую пыль ее в клочья удушливого тумана, а музыка все рвет, все оглушает сердце, сваливает его в какую-то бездну, и как картонные бродят в завесе тумана маленькие, размахивающие руками, что-то силящиеся сделать люди сцены.
Павел так был растерян и придавлен случившимся, что не заметил, как опустился занавес, и пришел в себя" только в антракте, когда публика стала выходить из зрительной залы.
Он оттого обернулся, что стало вдруг вокруг него светло и тихо. Отступили видения, смолкла музыка, начало ощущаться биение сердца. Павлик поднял голову, — редкие зрители сидели кучками на своих местах, темнели спинки кресел, в воздухе стояла струйка запаха каких-то тонких и словно бледных духов, тянувшаяся от кресла, в котором сидела она. С чувством умиления он поглядел на пустое кресло, — она ушла, ее не было рядом, но она все же была в этом кресле несколько минут назад; ее спина прислонялась к этому бархату, который ему захотелось осторожно погладить, а руки лежали на этих резных дощечках, точно храня нежные отпечатки ее прикосновений.
И все тянулась в воздухе, точно следок алмазной солнечной пыли, струйка бледного запаха по направлению от кресла к двери фойе; она дрожала, сотканная из солнечных атомов, она указывала, куда ушла та, единственная, только что бывшая рядом, и, повинуясь зову, Павел поднялся со своего места и пошел по коридору в фойе с бледным, ожидающим, настороженным лицом, на котором горели одни глаза, все остальное — губы, брови и щеки — словно затмилось и угасло, и такое необычайное это было лицо, что оглядывались на него проходившие мимо пары.