Целомудрие - Николай Крашенинников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если следовало говорить правду, все эти рисунки не производили впечатления настоящих; но так много лезло в глаза отовсюду розовой и желтой краски, и полных плеч, и улыбок, и бедер, что сюжеты подавляли, и, несмотря на всю сдержанность, голос Павлика первое время дрожал.
— Вы не удивились моим сюжетам? «Les femmes nues»[10] — это моя специальность, — спросила своего гостя Татьяна Львовна.
Павлик, хотя и был поражен, счел уместным с серьезным видом подвигать бровями и сказал медленно, вдумчиво, как и полагается сотруднику многих журналов и газет:
— Нет, отчего же, все роды искусств священны, лишь бы было проникновение в жизнь.
Издательница осталась довольна этим милым афоризмом и перешла к более существенным вещам.
— Вы непременно у меня здесь выпьете кофе. Знаете, как заправская художница, я сама в своей студии его себе варю.
— Что же, можно и кофе, — тем же торжественным тоном согласился сочинитель.
Татьяна Львовна подвинула одну голую даму, и за холстом оказался уютный столик с дорогим серебряным кофейным прибором, уставленный тортами и печеньями, конфетами и бутербродами.
«Хорошо все-таки живут талантливые художницы!» — мелькнуло в голове Павлика.
Они уселись на низеньких табуретках друг против друга, причем художница придвинула ему папиросы.
— Египетские! — сказала она.
Но даже от египетских отказался Павлик.
— Я не люблю курящих, и особенно женщин! — уже по-детски выпалил он.
Татьяна Львовна улыбнулась.
— Почему же женщин — в особенности?
Павел имел мужество докончить:
— Не знаю почему, только, по моему мнению, женщине не надо курить.
— Если не надо, пожалуй, я не буду, — с тихим, вкрадчивым, кошачьим взглядом отстранилась от него Татьяна Львовна и тихо засмеялась. — Вы еще совсем маленький, хотя и известный писатель… Хотите, я буду писать с вас Адониса?
Вопрос был поставлен так неожиданно, что начавший работать над тортом Павлик уронил тарелочку к себе на колени.
— Как это Адониса? — обиженно переспросил он.
— Вы же очень красивы: с такими глазами я рисовала себе Адониса. Вот если бы одеть вас в короткую тунику… Обнаженная шея… руки…
Внезапно атласная рука ее коснулась плеча Павлика, и он тотчас отодвинулся.
— Нет, я не похож на Адониса, — покраснев от обиды, сказал он и нахмурился. — Портрет, если угодно, пожалуйста… но Адониса… нет…
— Да нет же, вы — прелесть! — негромко засмеявшись, Татьяна Львовна поднялась и, закинув над головой руки, прошлась по студии. — Положительно вы прелесть. Вы такой наивный? Или вы — нетронутый? — Опять прозвенел, приглушенный холстами, ее вкрадчивый, колкий, возбуждающий смех; затем она вышла со спокойным, задумчивым, серьезным лицом.
— Нет, не будем ссориться, я, конечно, пошутила. Я хочу написать с вас поясной портрет. После кофе — приступим?
— Приступим, — все еще обиженно ответил Павлик.
61Среди работы над эскизом Татьяна Львовна вдруг начинает капризничать: «Небо сегодня безобразное, тени безобразные, стекла окна плохо вымыты, краски нетонны, несочны, не говорят».
— Поднимите же выше голову, слишком много теней. Не сюда, повернитесь обратно. Позвольте, я сама… ничего?
Подходит к Павлику, приближает сердитые светлые глаза, а мягкие, пряно пахнущие корилопсисом пальцы касаются его щек.
— Я сама дам вам поворот, вы ничего не имеете против?
Павел хмурится, но странно, так приятно ему прикосновение надушенных пальцев, раздражение стихает на сердце. Ведь нельзя же, в самом деле, отрицать, что эти пальцы красивы и тонки; нельзя отрицать, что льют они сладко-возбуждающий аромат. Точно отравой захватывается дыхание Павлика. Свет ее глаз мерцает над ним слабо, как утренние звезды, улыбка раздвигает ее губы, они открыли прелестные зубы, словно перламутровые.
— Вот для этого только и стоит жить! — слышит он над собою негромкий взволнованный голос.
Отодвигается Павлик, как от опасности.
— Для чего?
— Ну, разумеется, для искусства. — Снова голос холоден и лицо обыкновенное, бледные пальцы усердно держат палитру, снова все тихо, и все как сон.
«Где я?» — думает Павел растерянно. Странно, совсем странно и бесстыдно белеют перед ним обнаженные женские тела. Точно в море он среди купающихся наяд; точно сговорились все они сгрудиться вокруг него, окружить его, оплести, отуманить; нехорошо — и сладко, нечисто — и заманчиво, греховно — и неотвратимо. Тайное возбуждение вызывают в Павлике эти грубо намалеванные любительские холсты, точно лапы расстилаются над Павликом исполинские лепестки корилопсиса — этот сказочный, никогда им не виданный цветок, да и цветок ли? — распластываются над ним ядовитые кроны, и сладкая отрава каплет с них бисерными каплями, и жало, тонкое, злое, змеиное жало показывается меж тонких оград пасти, под парой зеленых, блистающих изумрудами глаз.
— Неужели нехорошо? Вам нехорошо?..
Павел смотрит: он сидит на мягком кресле, а на ручке его, изогнувшись жарким телом, эта — светловолосая, с улыбающимися зло губами, с взглядами светлыми, отягченно налитыми змеиным ядом:
— Э, нет, только это… больше не надо ничего.
И на следующий день является позировать Павлик, и все дальнейшие дни проходят так же уютно и возбуждающе-странно. Вкусный кофе, торты, печенье, пьянящие духи, эта непонятная белокурая женщина с манящим телом, с узкими серыми глазами, с яркой улыбкой, которая обещает так много, но не дает ничего.
Ничего ей не надо больше от Павлика; только вот этого раздражения, этих утонченных эмоций, незаконченных влечений, переживаний, прикосновений. Студенту кажется это немного обидным и странным: до сих пор женщины подходили к нему прямее и определеннее; более ясно было ему то, чего они желали; кузина Лэри казалась ему теперь, в сравнении с этой новой женщиной, упрощенной и бледной; какая-то болезненность, почти извращенность ощущалась Павликом в Татьяне Львовне; она охотно подходила к нему, и глаза ее блистали, когда она проводила своими атласными пальцами по его волосам. Взглядывал на нее Павел: ее глаза загорались на несколько мгновений, ощущения боли, волнения и сладости прокатывались в них — и сейчас же потухали, точно внутренний уголек в ней уже погасал, и становилась она усталой, апатичной и равнодушной, и тогда работали ее кисти и краски, работали так, как могли, по-любительски неумело, может быть, бесталанно, но вся она охладевала и стихала до новой вспышки.
Раз так случилось, что Татьяна Львовна вдруг, подойдя, обвила его рукой вокруг шеи.
— Что вы? — спросил не ожидавший этого Павлик.
Она не отвечала несколько мгновений, может быть даже минуту, сидя на ручке кресла с бесцветным взглядом закрытых век, не отводя руки от его шеи. Павлик двинулся в удивлении.
— Подождите, — почти умоляюще, дрожащим голосом прошептала она и на мгновение еще теснее к нему прижалась и тут же отошла уже с успокоенным лицом — Вот, вот, — больше ничего. — Она уже сидела и рисовала. — Хорошо в жизни только неполное, неизъясненное… — Голос ее еще хранил следы странного раздражающего волнения, но уже делался спокойным, усталым. — В жизни только это красиво: воображение, недействительность. То, что выяснено, то, что достигнуто, меня не привлекает. Все это — для обыденных, они довольны обыденным; пономарю нужен его молитвенник, звонарю— колокольня… А вот мне… — сладостный, порочный, счастливый смех зазвенел в ее голосе, — мне дорого только отдаленное, только возможность, только намек — все остальное я добавлю к нему сама… понимаете, сама?
Странно, жутко и неприятно было слушать Павлу эти неясные речи. Неприятно взволновывалось на душе что-то, точно от острого запаха ядовитого цветка; возбуждалось тело новыми неосознаваемыми желаниями; казалось порою, что становились понятными переживания этой женщины с порочными движениями и ласками. Чувство неприязни, почти отвращения к ней порою охватывало сердце; Павел уходил от нее с твердым намерением не являться никогда более; но приходило утро, и вновь его влекло к этой женщине, в ее уединенную от всех глаз комнату, заставленную обнаженными телами, точно пропитанную запахом бесчисленных и' бесстыдных женских желаний. И он приходил вновь, приходил смущенный, почти негодующий, но не мог сопротивляться атмосфере греха, его окружающего, и, покорный, сидел перед этой изящной и бесстыдной женщиной, втайне ожидая, что вот-вот она приникнет к нему на несколько мгновений, почти желая этого.
И ощущал он порою на своем лице ее светящиеся сталью и янтарем взгляды. Точно испытывала она его, точно примеряла его сопротивляемость, точно спрашивала его: готов ли он? Может ли? И часто на простодушные взгляды студентика, точно проникая и отражаясь в бесстыдных холстах, проносился ее волнующий, острый смех.