Антология ивритской литературы. Еврейская литература XIX-XX веков в русских переводах - Натан Альтерман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они приподнимают головы, осматриваются — и начинается быстрое отступление с запоздалой дрожью в коленях, под аккомпанемент выстрелов, которые сейчас гремят повсюду, но уже не могут никого испугать. Размахались после драки кулаками, как всегда!
Теперь нет во всей окрестности ни одного арабского дома, который с запоздалым усердием не стрелял бы во всех мыслимых направлениях. Да, имей мы дело с ними — только с ними — в стране давно настал бы мир. Пока же еще одно очко в нашу пользу.
Они знают, что в эту ясную лунную ночь все боевые группы вышли на задание — туда, где тянутся тропинки между изгородями; туда, где возможен обход, если не удается дойти до цели напрямик, туда, где можно укрыться в черной тени зданий. Знают и то, что стоит лишь раз вдруг ошибиться, как все запутается, ускользнет из рук, развалится — и люди уже не действуют, а гибнут. Стоит лишь раз ошибиться.
Не раньше, чем завтра, а то и послезавтра, из бюллетеня правительственного информбюро станет известно число погребенных под обвалом, если только вы сумеете выудить этот час и это место из клубка сознательных искажений и невольных ошибок. Главное то, что все наши парни целы, и даже удалось сэкономить часть подрывных средств. Звенья сходятся, и скоро мы засядем у огня и будем чистить оружие.
Это было две ночи назад на краю апельсинового сада. Две ночи назад был вторник, и размытые проселки были покрыты слякотью.
А это утро, раннее утро четверга.
Он просыпается в темной комнате. Теплая папина ладонь ласково касается его лба. Он устал, невыносимо устал. Он готов взбунтоваться, как строптивый школьник, который отказывается встать в холодное зимнее утро. Что это, к черту, за мир, где не дадут человеку перевернуться на другой бок и спать под теплым одеялом, сколько просит разбитое тело? Страшно хочется поскандалить, чтобы дать выход лютой ненависти.
Заспанным голосом он спрашивает: «Который час?» Слышит ответ, и сердце испуганно вздрагивает: «Поздно…» И в ту же минуту его тело взваливает на себя обычное бремя, словно одежду приговоренного. Он готов тянуть свою лямку.
Холод разгоняет дремоту. Из освещенной кухни доносится тихий звук папиных шагов. Глаза щурятся от света. Он одевается на ощупь, раздраженно расстегивает неправильно застегнутые пуговицы. Тихонько открывается дверь — мама тоже встала. Вчера он вернулся после полуночи, и они еще не спали, дожидаясь его. А теперь встали, как и он, в половине шестого — проклятая жизнь под гнетом вечного страха…
Надо бы… Что надо бы? Перевоспитать их? Чтобы не беспокоились? А как им не беспокоиться? Чтобы не мучились, не любили? Сквозь жалюзи, которые так никогда и не закрываются вполне, пробиваются серые полосы. Из кухни слышится звяканье посуды, шипение горящего газа.
Из кожи лезут для него, а у самих глаза слипаются от усталости. Гадают, чем бы помочь, как бы угодить ему и — если б только возможно было — как бы заменить его собой.
Он шарит по круглому столу, заваленному всякой всячиной, нащупывает связку ключей и сует ее в карман брюк. Револьвер в кармане пальто, шерстяная шапочка на вешалке в передней. И вдруг он чувствует, что не может выйти к ним, не может принять их заботы при ярком свете электричества и удержаться от крика: «Чудес не бывает, родные, чудес не бывает! Любовь не может защитить человека в наши дни. Даже самая огромная, самая жертвенная, готовая на все любовь — даже она не может защитить!»
Рывком он открывает жалюзи. По улице стелется сероватое утро. Дождя еще нет, но будет. У тротуара видна зеленая крыша джипа. Днище его кузова черное, там разместятся шесть парней, шесть винтовок.
Он оглядывается — утро уже растекается по стенам комнаты. Он идет прямо в ванную и, выйдя оттуда, сталкивается с ними и входит к ним на кухню. На столе — нарезанный хлеб, стакан молока, яйцо. Он берется за молоко и медленно пьет. Больше ничего он не может проглотить. Оба смотрят на него молча, словно хотят закрепить в сердце все, что видят глаза. Он знает, что глубоко огорчит их, не съевши ничего из того, что они приготовили; знает и то, что они подавят огорчение и не скажут ему ни слова. В доме живут теперь так, будто там тяжелобольной, который нуждается в пристальном внимании, в полном покое, в крайней сдержанности. Но если вечером он вернется, они дадут волю своему счастью, своему веселью — до завтрашнего утра.
Поздно, он смотрит на часы. Они хотят что-то сказать и не решаются. Помедли он еще минуту-другую, может быть, стальная оболочка раскололась бы, и слово было бы сказано. Но он натягивает на голову мягкую шерстяную шапочку, берет револьвер, запахивает военную шинель, говорит «шалом», кажется, добавляет еще «до свиданья», а может быть, и не добавляет.
И когда он уже придерживает рукой открытую дверь, его догоняет мама и сует ему яблоко на дорогу.
Через четверть часа он в Микве-Исраэль с ребятами. Прохладно, хорошо. Высокое, серое, плотное небо. Хорошая видимость; будет легко наблюдать издалека. Мотор гудит, все нормально.
Ему сообщают, что шофер, как видно, еще спит. Вчера почувствовал себя плохо. А надо бы поторопиться, проверить дорогу перед колонной. Это стало правилом: чем раньше, тем надежней.
Элик пожал плечами, покорился: он не будет ждать, пока спящий проснется. Парни лезут в открытый кузов. Поведет машину их командир.
Хорошие ребята, один к одному — пулеметчик, тоненький красавчик-капрал (он старше других) и еще пять молоденьких крепких мальчиков из последнего выпуска городских гимназий; этот