Павел I - А. Сахаров (редактор)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кубок его величеству, миленький, буду подавать я сам, – ласково-убедительно говорил раззолоченный старичок, точно упрашивая пажей согласиться на такой порядок. – Вы на меня, миленькие, смотрите: чуть что, я мигну, поймёте. А как я возьму у тебя кубок, миленький, ты скоренько возьми у меня жезл, а потом тотчас и отдай, вот и хорошо будет…
Костя слушал плохо, довольный тем, что самая трудная роль выпадала на долю Володи, который заметно волновался. Косте очень нравились непривычные слова «кубок», «жезл». Он их знал только по книжкам; до того он и не догадывался, что палочка в руках старичка была жезлом. Затем каждому из пажей дали в руки по серебряной тарелке. Костя совершенно не знал, что с ней делать: о тарелках в корпусе на ученье им забыли сказать. Он украдкой посмотрел на камер-пажа. Тот держал тарелку впереди себя, приложив её краем к груди. Костя сделал то же самое. Было неудобно и смешно.
– Ну вот, отлично понял, миленький, – говорил камер-пажу старичок. – Ну, вот и славно, молодцы, мальчики, молодцы!
Володя поклонился головой и тарелкой. Косте стало ещё смешнее. Он хотел что-то шепнуть соседу, но вдруг вытаращил глаза. В столовую комнату вошёл очень маленького роста человечек в разноцветном коротеньком халате, из-под которого виднелись красный и зелёный сапожки. Лицо у этого человечка было ярко раскрашено; он носил усы, закрученные кверху и продетые в кольца, – слева золотое, справа серебряное. На щеке у него была наклеена огромная мушка, как у генеральши, жены директора корпуса. К изумлению Кости, старичок в раззолоченном мундире не принял никаких мер против вошедшего, рассеянно на него взглянул и совершенно так же, как им, сказал ему: «Здравствуй, миленький».
– Это царский шут, – шёпотом пояснил Косте камер-паж. Шут подошёл к ним, вытащил из-под стола скамеечку и, видимо с трудом опустившись, сел позади царского стула.
– Эх, старость не радость, – сказал он угрюмо. Молодой лакей, восторженно глядевший на шута, радостно фыркнул.
Шут мрачно на него посмотрел.
– Чего смеёшься, с… с…? – сказал он сердито.
– Ну, ну, ты потише, миленький, – укоризненно заметил раззолоченный старичок. – Какие ты слова при невинных детках говоришь, а?
Косте стало ещё веселее от того, что это они невинные детки и что при них, по мнению старичка, нельзя говорить такие слова. Он пришёл в столь радостное настроение, что даже вход высоких особ не произвёл на него большого впечатления. В шедшем странной походкой впереди человеке Костя сразу признал государя, хоть никогда его не видал и хоть портрет в корпусе большим сходством не отличался. Его немного удивило, что государь был не выше Володи (Костя иначе представлял себе царей) и что он всё время фыркает. Наследника, который приезжал к ним в корпус, Костя видал и прежде. Ему показалось, что великий князь сильно изменился, исхудал и осунулся. «Верно, болен», – подумал Костя. К большой его радости, шут вдруг галопом пробежал по комнате, высоко подкидывая полы халата. Царь вздрогнул и оглянулся. Шут замахал головой и сел на скамеечку позади стула, вытянув ноги в разноцветных сапожках и перебирая в воздухе ручками.
XIX
Штааль не знал, что переворот назначен на одиннадцатое число. Но он об этом догадывался.
План дела, время его выполнения были известны лишь очень немногим. По-настоящему всё знал точно один Пален. На сборищах в доме генерала Талызина ничего толком не говорилось. Тем не менее, после первого же из этих сборищ у Штааля исчезли и следы сомнения: стало совершенно ясно, что заговор существует, что развязка приближается и что сам он принимает в деле очень близкое участие.
На последнем ужине у Талызина Пален отозвал Штааля в сторону и минут пять говорил с ним наедине. Имел он при этом такой вид, точно хотел раскрыть Штаалю всю свою душу. Однако говорил Пален больше о преимуществах свободы, о позоре рабского состояния, о Бруте и о других римлянах. Затем он, как будто некстати, но с участием, спросил Штааля об его видах и пожеланиях по службе. Неожиданно для самого себя Штааль, волнуясь, сказал, что ему ничего не нужно: он и так готов всем пожертвовать для отечества. Пален одобрительно кивнул головой, как бы показывая, что это само собой разумеется. Тем не менее продолжал расспрашивать Штааля об его служебных видах и даже что-то записал для памяти в книжечку. Потом он опять поговорил о Бруте и о свободе, а под конец разговора, глядя в упор на собеседника, сказал тихо, проникновенным голосом: «J-f… qui parle, brave homme qui agit»,[294] – отошёл и отозвал в сторону другого гостя. Больше ничего не было сказано, однако Штааль понял, что всё закреплено и кончено. «Да, я сжёг свои корабли», – повторял он про себя с волнением. Ему нравилось это выражение (хоть он и не помнил толком, что за корабли и кто их сжёг, – кажется, какие-то греки)! Ещё больше его взволновали заключительные слова Палена. Фразу «J-f… qui parle, brave homme qui agit» Штааль потом слышал не раз: по-видимому, Пален говорил её и другим участникам дела (они, впрочем, на него не ссылались). Штааль про себя повторял эти французские слова в минуты особенного упадка духа. От них он как будто становился бодрее. Ваперы не исчезли, но ослабели: он переболел.
В марте вышла наконец бумага с его назначением. Он был определён ординарцем к генералу Уварову (который тоже постоянно бывал у Талызина). Штааль недолюбливал своего нового начальника, однако назначению был рад. Уварову как раз выпало исполнять обязанности дежурного генерал-адъютанта при государе, и по должности ординарца Штааль чуть не целый день проводил в Михайловском замке. Работы у него было очень мало: он выполнял отдельные поручения Уварова.
Государя Штааль видел редко, но с царской семьёй встречался беспрестанно. Она чрезвычайно ему понравилась. Штаалю со школьных лет внушалась привязанность к царствующему дому, но он прежде не чувствовал настоящей любви к чужим, далёким людям. Теперь он с удивлением заметил, что искренне полюбил и императрицу (хоть его очень смешил её немецкий говор), и великих княгинь, и княжон. К наследнику он не чувствовал сердечного расположения, но любовался им невольно, как сокровищем искусства. «Право, это уж не весьма справедливо, – думал он, – что одному дано столько: и первый в мире престол, и ум, и этакая изумительная красота». Штааль старательно изучал, как ходит великий князь, как здоровается (в отличие от императора, Александр Павлович подавал руку приближённым). Пробовал Штааль и перенимать эти манеры, но сам чувствовал, что совсем не выходит: для них требовалось быть наследником русского престола. Штааль видел раз издали, как в концерте Александр Павлович аплодировал госпоже Шевалье: левая рука его была приподнята до высоты лица и оставалась почти неподвижной; он медленно хлопал по ней правой рукой, откинув назад голову, чуть наклонив её налево. И жест этот, и выражение лица великого князя, и его узкие породистые руки с длинными тонкими пальцами казались Штаалю художественным созданьем. «Вот она, раса, – говорил он себе. Личная обаятельность, свойственная многим Романовым, в Александре Павловиче достигла высшего предела. – У покойной государыни был, сказывают, такой же шарм, – думал Штааль. – Может, в молодости, – ведь я её видел старухой… Нет, такой же едва ли был и в молодости. Откуда у ней, у захудалой немецкой принцессы, взялся бы?..» Сильное впечатление производил на Штааля и строгий придворный этикет. Было что-то магическое в вечном церемониале двора, в титулах этих людей, в странном обращении с ними. Штааль находился теперь в той степени близости к великим князьям, которая особенно способствовала их престижу. Они не были для него больше чужими, но не были и своими людьми. Он часто их видел, но никогда с ними не разговаривал. «Как ни смотри, а необыкновенные люди, и какие воспитанные!» – думал он. Мысль о том, что он участвует в заговоре против главы этой милой семьи, вызывала в нём иногда тоскливое недоумение. Он теперь старался возможно меньше думать о деле. Это, однако, не очень ему удавалось. В Михайловском замке становилось всё страшнее.
На одном из французских концертов, часто устраивавшихся в столовой комнате замка, Штааль встретился с госпожой Шевалье. Он не получал приглашения на концерты, но, в числе многих других людей, под разными предлогами появлялся в комнатах, смежных со столовой, видел и разговаривал с приглашёнными и сам чувствовал себя как бы приглашённым. Встретив госпожу Шевалье в вестибюле, он поклонился ей с той же самодовольной улыбкой, которая расплылась у него на лице после их разговора на маскараде. Артистка слегка прищурилась и холодно кивнула головой. Штааль не мог прийти в себя от изумления. Этот пренебрежительный кивок чрезвычайно его разозлил. «Постой-ка, погоди, моя прелесть», – подумал он. Ему пришло в голову, что после низвержения императора неизбежно пропадёт и вся сила его фаворитки. «И Кутайсову тогда конец, а мы, маленькие люди, как раз пойдём в гору. Вот тогда по-своему поговорим, моя прелесть…» К числу наград, которых он ждал от успешного завершения дела, он причислил ещё и эту.