Избранное. Молодая Россия - Михаил Гершензон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Sophie. Да, вот вы толкуете, толкуете с серым философом – а пользы нет никакой! Если бы я была на вашем месте, я давно бы села на борзого коня и ускакала бы за тридевять земель.
Вольдемар. Милая амазонка! С такою женщиною я желал бы прожить несколько времени, по контракту! – Да, Sophie, румянец на щеках моих вспыхнет и погаснет, как блудящий огонек над могилой. Если я завтра же умру – Sophie! для чего я жил? Останови мои часы, Sophie! Останови время! Останови жизнь! Нельзя ли остановить жизнь на время? Я не хочу жить, пока мне не скажут, зачем я должен жить?
Есть, Sophie, в каждом человеке невидимый бог его индивидуальности, который вместе с ним зачинается во чреве матери, вместе с ним родится, растет и развивается. Я слепо доселе следовал моему богу… Он, с малых лет, давал мне самые пышные обещания. Что если этот бог обманет меня? Что если он покинет меня в решительную минуту, как покидают нас друзья детства при важном переходе из юности в мужество? Но теперь уж поздно действовать самостоятельно. Я пойду, как слепец, за моим богом. Куда ты меня ведешь, таинственный дух? Что ты мне готовишь? О! приподыми завесу грядущего!
Таинственный оракул! отвечай!Какие подвиги ты мне готовишь?Скажи! скажи! чтобы для новых делЯ мышцы укрепил, и как жених,Как исполин, на бой готовый, вышел!Что суждено народу моему?
Еще одна мысль, Sophie, лежит тяжелым камнем на душе моей. Я часто думаю: какой свинцовый фатализм тяготеет над человеком! Так иной родится негром и всю жизнь остается негром, и дети его – негры, и внуки его – негры, и правнуки его – негры, и нет спасения! нет надежды! А другой родится свободным, гордым англичанином, и устремляет взор сострадания на бедных негров, и в своем всемирном парламенте красноречивою речью утверждает билль освобождения негров. Но увы! этот билль действует медленно – им насладятся будущие поколения, а мы, – мы, старые негры, мы истечем кровью под ударами бича немилосердных владельцев.
Что значит отечество в наш образованный век? Мы вырвались из цепей природы! мы стоим выше ее! Физические путы нас более не связывают и не должны связывать. Глыба земли – какое-то сочувствие крови и мяса – неужели это отечество? Нет! мое отечество там, где живет моя мысль, моя вера! Мысль, которою жил Катон, оставляет землю, и Катон последует за нею на небо{631}. Христос велит нам оставить отца, мать и братий – для чего? для одного слова! для одной святой мысли! Эта мысль, это слово, эта вера живут во мне, Sophie, в их новом, прозрачном, вольном образе!
Но я родился в стране отчаяния!
Sophie! твое имя означает Премудрость! Божественная Премудрость! Садись и разреши сомнения мои! А вы, друзья мои, соединитесь в верховный ареопаг и судите меня! Вопрос один: Быть или не быть? Как! жить в такой стране, где все твои силы душевные будут навеки скованы – что я говорю, скованы! – нет: безжалостно задушены – жить в такой земле не есть ли самоубийство? Мое отечество там, где живет моя вера!
«Вольдемар вероятно еще будет говорить на целых двух листах; но если всякий раз посылать огромные пакеты, то наконец посольство не станет их принимать.
До свидания, пишите же!».
«Чрезвычайное прибавление. 3—15 марта ввечеру. Сегодня проф. Ганс окончил свои лекции о Философии истории. Число слушателей его до такой степени увеличилось, что он должен был просить их перейти в аудиторию № 17. Это – огромный зал, в котором позолота на стенах напоминает прежнее его назначение (известно, что нынешнее здание университета служило дворцом принцу Иоанну, брату Фридриха Великого).
Здесь красноречивый профессор, доведши историю до последней минуты настоящего времени, в заключение приподнял перед своими слушателями завесу будущего и в учении Сен-Симонистов и возмущениях работников (coalitions des ouvriers) показал зародыш предстоящего преобразования общества. «Понятие чернь исчезнет. Низшие классы общества сравняются с высшими, так же, как сравнялось с сими последними среднее сословие. История перестанет быть для низшего класса каким-то недоступным, ложным призраком – нет! история обымет равно все классы; все классы сделаются действующими лицами истории, и тогда история сольется в одну светлую точку, из которой начнется новое, совершеннейшее развитие. Таким образом христианство достигнет полного развития своего».
Он еще много говорил такого, о чем здесь писать не место, и чего я не в состоянии передать равносильно. Довольно того, что у меня невольно выступили слезы на глазах; что все огромное собрание сидело в торжественном молчании, как бы прощаясь с прошедшим и с трепетом слыша гигантские шаги близкого будущего, которое как будто стучалось в двери этого огромного и древнего зала.
Он кончил, поблагодарив слушателей за лестное их внимание: это внимание он относил не к собственному достоинству, но к важности самого предмета, «ибо история есть зерно всякого знания и для всех равно имеет высокий интерес, потому что каждый из нас принадлежит к истории и живет в оной.
Он кончил, и громкие рукоплескания, оглушающие «браво! Vivat Gans!» покрыли последние слова оратора. При этом разумеется и ваш приятель Мелеагр не ударил лицом в грязь и голос его возвышался над всеми голосами.
Я думаю, что это была приятная минута для Ганса, хоть он и привык уже к подобным триумфам. Не менее приятная минута была и для меня, и, я думаю, для всех слушателей.
Ганс есть красноречивейший и, что всего важнее, народнейший (le plus populaire) из берлинских профессоров. Он принадлежит к школе Гегеля, к которой теперь принадлежат все первоклассные таланты Берлина».
Печерин конечно не в первый раз слышал здесь о «возмущениях рабочих» и сен-симонизме (это имя он уже раньше как-то упомянул в письме). Нет никакого сомнения, что он давно уже с жадностью следил за грандиозным умственным движением, нараставшим тогда во Франции и Англии, где в учениях Сен-Симона, Фурье, Оуэна, научно и практически разрабатывалась его мечта о «лучшем мире». По намекам в его письмах видно, что в последний год своего пребывания в Берлине он все больше обращается лицом туда, на запад, где всходит заря нового дня; именно этот смысл имеют его слова: «мое отечество там, где живет моя вера».
Это письмо было писано в феврале-марте 1834 года. Прошел только год с тех пор, как Печерин уехал из Петербурга, и столько же оставалось еще до конца его командировки, то есть до той минуты, когда он должен был решиться.
VIII
Отчаянье
За этот год он мало писал петербургским друзьям. Он помнил и по– прежнему любил их, но внутренне он далеко ушел от их мирной жизни и прекраснодушных надежд. Его душевная жизнь стала пыткою. Мысль о возвращении в Россию бросала его в безумие. Ужаснее всего было сознание, что он не может решиться: не хватает силы порвать с прошлым и отказаться от соблазнов жизни, не хватает смелости отдаться неизвестному будущему. Все его существо вопияло о силе; надо стать твердым и холодным, как сталь, – вот что надо во что бы то ни стало. Надо с корнем вырвать из сердца все влечения, привязанности, привычки, надо стать холодным и расчетливым исполнителем своей мысли, безжалостным ко всем в себе и в мире, что противодействует ей. С каким-то сладострастием Печерин обнажает жизнь от всех иллюзий, которыми украсил ее человек, чтобы не видеть ее лица. Чем больше он предавался своей мечте, тем более он ожесточался.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});