Госсмех. Сталинизм и комическое - Евгений Александрович Добренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь рассматриваются, главным образом, примеры из сборников пословиц и поговорок, вышедших в 1930–1950-е годы[739]. Некоторые примеры взяты из кратких подборок, регулярно печатавшихся в центральных газетах и журналах. Выбор источников требует пояснений. С одной стороны, логично предположить, что редакторы сборников и подборок включали в них именно те тексты, которые должны были отражать предпочтения режима на момент выхода сборника или номера газеты, — благо краткость жанра и огромное количество исходного материала, равно как и легкость, с какой можно было при необходимости создавать бесконечное количество новых пословиц, делали это возможным. С другой стороны, сборники кратких высказываний, как и все виды словарей и энциклопедий, являются особым инструментом пропаганды[740]. Предполагая нелинейное и внеконтекстное чтение[741], а также позволяя группировать высказывания по значению в «тематические гнезда» в соответствии с малейшими изменениями в политически регулируемой семантике понятий, они представляют собой пример чистого идеологически мотивированного формирования и хранения паремий[742].
Подчеркивая способность каждой единицы быть «оторванной» от конкретной ситуации и все равно сохранять свой смысл[743], сборники пословиц самим фактом своего существования подразумевают широкую распространенность паремий в народе и их легитимность с точки зрения власти, приглашая читателей использовать их в любом подходящем контексте. В совокупности собрания высказываний, пословиц, цитат являются своего рода словарем тоталитарного языка, который оперирует по большей степени не словами, а целыми словосочетаниями — выражающими суждения, клеймящими, славящими, определяющими, в каких отношениях друг с другом должны находиться понятия или акторы новых общественных отношений. Ролан Барт утверждает, что в языке марксизма «каждое слово <…> есть лишь намек на целостную совокупность стоящих за ним, хотя и не обязательно высказываемых здесь же принципов», и на первый взгляд невинное выражение «уподобляется алгебраическому символу, которым обозначают целую совокупность сформулированных ранее постулатов, выносимых, однако, за скобки»[744].
Однако если слово на языке коммунистической идеологии включает в себя намного больше, чем то, что оно напрямую означает, то верно и то, что устойчивые словосочетания начинают подменять собой слова. О превращении фиксированных блоков значения в первичные элементы сталинского языка говорит (хотя и не напрямую) Катерина Кларк, когда, сравнивая «историю соцреалистического романа с историей письменности», приходит к выводу, что «поздние и ранние образцы романа соотносятся так же, как знаки алфавита и иероглифы», ибо
конвенции в описании характеров, разработанные в 1930-х годах, были более абстрактными, более унифицированными и более экономичными, чем «иероглифы» ранней революционной литературы. Подобно алфавиту, эти условности составляют стандартный реестр загадочных, зашифрованных символов[745].
Поэтому высказывание исследовавшего малые формы Романа Якобсона о том, что «в комбинировании языковых единиц при переходе от низших уровней языка к высшим возрастает шкала свободы»[746], применимо к тоталитарному производству значений лишь отчасти.
Конечно, не приходится спорить с тем, что «свобода комбинирования фонем в слова весьма ограничена», в то время как подбор слов в предложении, как и их порядок, говорящий обычно может определять сам[747]. Однако в принципе можно предположить, что чем более тоталитарен режим, чем более он стремится к полному контролю над производством значений, тем большее количество фиксированных элементов будут включать в себя минимальные единицы смыслопроизводства этой культуры, на тем большее количество способов выражения будет распространяться принцип несвободы минимальных составляющих значения. Таким образом гарантируется автоматизм составления слов в повествовательные структуры, являющиеся своего рода аббревиатурой единственно возможной схемы отношений между людьми, явлениями и предметами.
В официальном языке это укрупнение исходных составляющих языка принимало разнообразные формы — достаточно вспомнить почти обсессивное употребление эпитетов и сложных определений, порядок слов в которых ни в коем случае не подлежал изменению. Игал Халфин приводит в качестве примера свидетельства того, что в определенный момент студенты вузов в сочинениях обязаны были при любом упоминании вождя писать «любимый Сталин, вождь народа»[748]; к той же категории относятся стандартные определения врагов народа: «шпионы, диверсанты и вредители», «шайка фашистских бандитов», «троцкисты и бухаринцы» и прочие подобные. Ограничение свободы речи в данном случае — не метафора, а буквальное определение снижения степени синтаксической эластичности. Именно поэтому язык сталинизма, как и советский язык вообще, следует изучать как язык гномический, то есть опирающийся на гномы — лаконичные правила поведения, формулы мудрости. Изучать такой язык лучше всего по методу, который Барт назвал «идеолектологией», анализируя не столько «знаки, означающие, означаемые и коннотации, [сколько] цитаты, ссылки на источник, стереотипы»[749], обратившись к тому жанру сталинского дискурса, самый смысл существования которого — в особого рода цитировании языка власти.
Пословицы и поговорки: Повторение со смещением; чтение
Пословицы можно воспринимать и как первичные, и как вторичные жанры, то есть либо как минимальные единицы значения, которые потом входят в более сложные семантические структуры, либо, напротив, как лаконичные переформулировки уже сказанного. Эта двойственность во многом объясняет их место в дискурсивном пространстве сталинизма, ибо они воплощали сталинскую жанровую травестию, заявляя о себе, с одной стороны, как о формах традиционной народной мудрости, а с другой — как об идеологически насыщенной переработке языка нового общества.
Самоутверждение сталинского режима как демократического в большой степени основывалось именно на смещении границ между первичными и вторичными высказываниями, то есть на пропаганде права каждого и всех стать источником некоей идеи, которая затем будет подхвачена остальными, когда само деление высказываний на первичные и вторичные — не более чем условность. Хотя фактически исходной точкой дискурса сталинизма были только слова самого властителя, подразумевалось, что суверенное слово легитимно лишь постольку, поскольку оно выражает некий первичный глас народа, основываясь на принципе «не только учить массы, но и учиться у масс»,[750] «прислушиваться к голосу низов, к голосу масс»[751]. Не зря пропаганда тех лет неустанно напоминала о том, как охотно вожди социалистической революции использовали в своих речах и работах народные пословицы[752]. Использование народных пословиц вождем важно не только потому, что, по