Великий Вспоминатор - Максим Борисович Эрштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На сем с вами, мои любимые, пока прощаюсь, более писать сейчас не могу, в следующем письме напишу еще про Серебрякова и нашу поездку, впрочем, все самое интересное о ней вы уже узнали.
Ваш навсегда, Антон»
Продолжаю теперь мое повествование:
Как бы то ни было, но добытая нами в лесу косуля питала по крайней мере три семьи еще несколько недель. Полина после смерти Вани была безутешна, не хотела выходить из дома, и послушалась только мою маму, которая навестила ее и уговорила пойти с нами на речку купаться. На мою маму вся эта местная жуть, недоедание и работа медсестрой подействовали особым образом: она стала демонстративно злиться на начальство, на чекистов, грубила им на улицах, как будто специально нарываясь на неприятности. Было понятно, что она на грани психического истощения и что ей уже все равно, какие меры предпримут против нас за ее поведение. Мы с папой не могли существенно повлиять на нее; ей срочно нужен был отдых. В эти недели мама стала часто навещать семью Полины и сдружилась с ее матерью, иногда я ходил к ним в гости вместе с мамой; мы пытались как-то развлечь их, но получалось это неважно.
В начале августа в лесу стали, наконец, появляться первые опята и лисички; близ деревни их, конечно, немедленно обрывали, и нужно было забираться подальше, чтобы набрать хоть горсть грибов. Как-то я вышел с утра из дому, чтобы вместе с Колей отправиться за грибами. Возле дома Полины улица была запружена телегами, солдаты и чекисты суетились и орали на баб и мужиков. Похоже, сегодня была очередная облава на укрываемое крестьянами продовольствие. Из хаты, соседней с Полининой, двое солдат выносили, держа за края, мешок с зерном. За ними в исступлении бежала баба, колотя их по спинам и голося; я приблизился и услышал, как она истошно вопила:
– Чем я деток-то теперь кормить буду? Антихристы вы, власти на вас нет!
– Таперича мы власть, – отталкивая ее и ухмыляясь, отвечал один из солдат.
Около этой хаты стояла почти пустая телега, лишь несколько мешков с конфискованным продовольствием лежали на дне; бабы из всех окрестных домов столпились вокруг, рыдая и падая на колени. Я протиснулся мимо; напротив дома Полины тоже стояла телега, но она была гружена узлами и сумками; на краю, на коленях у отца, сидела Полина; их мама тут же хлопотала над последним скарбом, который солдаты выносили из их дома. Отец Полины, которого я видел впервые со дня нашего приезда в Олешню, выглядел даже не таким худым, как все местные.
– Полина, что случилось? Вы куда? – заорал я издалека и хотел подойти поближе к телеге, но солдаты отпихнули меня.
– Витя, нас переселяют! Мы уезжаем из Олешни, – закричала мне Полина, вставая и улыбаясь сквозь слезы.
Я, как оказалось, пришел сюда в самый последний момент: один из солдат уже запрыгнул на телегу и натянул поводья; кобыла медленно двинулась по улице в сторону реки.
– Полина, куда же вы едете? Полина, когда вы вернетесь? – кричал я, семеня за телегой; солдаты останавливали меня, не давая пройти.
– Витя, мы не знаем. Куда-то далеко. Я, как приедем, сразу же тебе напишу, – ее последние слова уже тонули в шуме и скрипе колес.
В голове у меня помутилось. Я стоял и смотрел, как их телега растворялась в дорожной пыли; мне казалось, что от меня оторвали часть и куда-то забрали.
Через несколько дней я отправился домой к Демидкину – тот со дня отьезда Полины не появлялся на улице, и я хотел узнать, как у него дела. Дверь в их дом была приотворена, я постучался, и, не получив ответа, зашел внутрь. Там явно были домочадцы: под потолком горела лампадка, на полатях вдоль стен лежала военная одежда, приготовленная к починке. Мать Демидкина была швея и уговорила недавно комиссара чекистов позволить ей зашивать и штопать солдатскую одежду за буханку хлеба в неделю. Зайдя, я услышал в дальней комнате шум, рыдания и крики; то, несомненно, был голос Демидкина. Я прошел и заглянул в эту комнату: на кушетке возле окна лежала девочка лет семи, в белом саване. Голова ее безжизненно склонялась набок, глаза были закрыты. Девочка была мертва. Рядом с ней, сидя на коленях, рыдал и бился головой об пол Демидкин; вид у него был страшный: всклокоченные волосы, глаза на выкате, пена у рта и ссадины по всему лицу. В одной руке у него был кусок белого пшеничного хлеба, в другой – леденец, петушок на палочке.
– Нельзя, Катенька, нельзя, вставай, надо жить, – кричал Демидкин в исступлении, вырываясь из рук матери и прикладывая леденец к губам умершей девочки. Мать обнимала его и оттаскивала от девочки со словами: «Ну полно, Алеша, полно, не поможешь ей уже, хватит». Вокруг кушетки была рассыпана мука, лежал хлеб и солдатские консервы. Демидкин с матерью не заметили меня; я попятился назад и вышел из дому, волосы шевелились у меня на голове. Возле их калитки стояли, не решаясь зайти, две бабы, и я услышал, проходя мимо них, как одна горестно сказала другой: «Отмучилась их младшая, померла ночью. Алешка, наверное, с ума сойдет, он в ней души не чаял».
Так я узнал, как звали Демидкина.
Прошло уже три дня с тех пор, как я взялся за это сочинение; школу все еще не открывают, а я уже устал писать, да и в целом, кажется, рассказал все, что хотел.
Добавлю лишь, что в конце августа эпидемия тифа пошла на убыль и отцу приказали уезжать из Олешни. Родители были этому страшно рады, а я, наоборот, был пришиблен этой новостью и не находил себе места; на мамины расспросы отвечал: «Сам не знаю, почему я такой мрачный». На самом деле, я это знал: я обязан был в эти дни быть с Демидкиным и Колей, не имел права оставить их сейчас, должен был поддержать и вернуть к жизни Демидкина. Да и вообще сознание мое на тот момент не могло представить себе жизнь никак иначе чем голод, смерть и ежедневная борьба за выживание. Я думал, что подло вот так уезжать – ведь Демидкин умрет, и Коля умрет, и я тогда тоже обязательно должен умереть; я чудовищно предаю их, уезжая туда, где люди не умирают, и никогда себе этого не прощу. И лишь когда отец рассказал мне, что в деревне появляется съестное и