Пятая печать. Том 2 - Александр Войлошников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем временем кирной ханурик просочился по кафельному холодку в дамский туалет и там продолжает вещать с той же настырностью не выключенного радио. Восхищенный великолепной чредою прелестных дам, величаво восседающих на унитазах, как королевы на тронах, ханурик с философской программы перескакивает на лирическую песню. В упоении от своего вокала, завывает он в гулком туалете вокзала, самозабвенно выводя рулады на гласных и согласных. Но никто не узнАет: что за песню кирюха распевает, потому что поет он так самобытно, как способны на это патефон с испорченным регулятором и российский бухарик в состоянии не-до-пе-ре-пития. Выходя из вокзала, слышу я окончание вокала: жалобный вой ханурика, которого уборщица выволакивает из туалета. Но лучше бы ханурик молчал при «изгнании из рая»: два мента, привлеченные его воплем, вышвыривают ханурика в лужу у дверей, под дождь. А я вспоминаю ресторанный вариант закона Архимеда: «Чем больше жидкости погружено в тело, тем больше становится сила выталкивания тела на улицу».
* * *Перрон встречает зябкой моросью. Горький от паровозного дыма воздух, пропитанный мокротой дождя и тумана, едко щекочет ноздри. Одежда и волосы сыреют. Посадочная суета возле вагонов закончилась и поезд, ожидая отправления, стоит у безлюдного перрона, зазывно светясь квадратами окон. И расхотелось мне оставаться на холодном, неуютном вокзале в компании унылого бухарика, базлающего непонятную песню. Плешь переели мне эти вокзалы и выпивохинские вокалы. Поманил безмятежный вагонный уют. Нашарив в кармане курточки вытерку (ж/д билет), шкандыбаю я, подняв воротник, по мокрому перрону к своему вагону вдоль длинной череды мокрых вагонов, поблескивающих холодной слизью от моросящего дождя. По контрасту со скользким блеском зябкой мокроты на стенках вагонов, как тепло и призывно светятся разноцветные вагонные окна!
В купейных и мягких вагонах горят настольные лампы с тряпичными абажурами разных цветов. И окна в таких вагонах разноцветные, как окна жилых домов, за которыми таится загадочная жизнь, наполненная ласковым уютом. Окна плацкартных вагонов, как окна учреждений, светятся ровным казенным светом одинаковых молочных плафонов на потолках купе и в проходах. Окна общих вагонов напоминают окна трущоб на городских окраинах: затененные вагонными полками, они едва просвечиваются неровным желтым светом от маломощных и грязных фонарей в вагонных проходах.
Я направляюсь к вагону, где окна светятся именно так, хотя по моим форсам мог бы гужеваться в вагонах купейных, а то и мягких… по соседству с пухленькими сазанчиками. Бывало такое. Но ныне стал я устрицей и тихоходом. В классных вагонах кондюки приглядываются к пассажирам. Не раз я был срисован, а это шанс залететь. А в общем вагоне спокойнее… Как говорил Валет: «Трудно предусмотреть каверзы судьбы, а надо!» И вспоминаю я про спринтера, который в позе низкого старта обеспокоен: не разбегается ли позади кто-то с шестом?
Конец репортажа 17
Репортаж 18
Тиф
Злоба, грустная злоба
Кипит в груди…
Черная злоба, святая злоба…
А. БлокЯ по радио слыхала:
«Мы врагу даем отпор!»
Куму это рассказала —
Он хохочет до сих пор!
ФольклорПрошло три месяца.
Время — 5 июля 1941 г.
Возраст — 14 лет.
Место — полустанок в Зауралье.
Жара. Душно. Скверно и душе и телу. Как кильке в банке. Потная одежда прилипла, как лейкопластырь. Ни вздохнуть, ни охнуть, будто бы расплющило меня под многотонной, вонючей задницей! Густо и гнусно воняет поросячьим и человечьим дерьмом. Запах уплотняет воздух так, что не только дышать им, а смотреть сквозь него трудно и тошно: опять тошнит… бр-р-р!! До блевотины! Тошнит всего, везде… и в глазах — туман тошнотный. А в голове — битое стекло, и подумать о чем-нибудь больно: чуть мозгой пошерудишь — колется. А шевельнешь головой — в глазах темнеет!
Почему мне так плохо? Разъезд, как разъезд. Лесок неподалеку. За ним небось речка или озеро… выпил бы сейчас все озеро! Во рту — слизь рвотная, от которой хочется блевать еще… Сплюнуть — мечта неосуществимая — слюны нет! А как пить хочется! Пи-и-ить!!! Единственный на полустанке колодец пассажиры с грязью выскребли, пока я делом занят был неотложным — блевал… а опоздавшему поросенку достается что? Вот-вот! Жопа вместо сиськи! Или съел не то, или выпил заразу? Очень вероятно: второй день наш поезд без воды идет. На станциях вода только эшелонам. Пассажирские поезда никого не колышут, потому как война. ВОЙНА!!! Та самая, о которой я с детства мечтал, о которой Бога молил…
Но и тут мне дико не везет: облапошили меня «заявлением ТАСС от 14 июня», как образцово-показательного лоха, и оказался я «во глубине сибирских руд» не раньше и не позже, а именно тогда, когда надо было быть мне возле западной границы. Ведь копчиком чувствовал: вот-вот рванет на западе! Да и все это чувствовали — бабы сухари по всей Сибири сушили! А на тассовский понт во всем мире одного меня прикупили! Правильно говорят: дураку грамота вредна! Не читал бы газет — был в Белоруссии! Ну, никак не мог я подумать, что и недели не пройдет после таких трогательных объяснений в любви и дружбе с фашистской Германией и уже — война! И даже тогда, когда видел я в начале июня сотни воинских эшелонов, спешащих на запад, где вызревал гигантский нарыв войны, даже тогда, когда каждому, у кого на плечах соображалка, а не тупой набалдашник, было ясно, что вот-вот этот нарыв прорвет… и тогда я, долдон, отправился в Иркутск. А в результате война там, а я тут, у сарайчика с поросенком… на затрюханном разъезде без названия… а до фронта как до луны!
И видочек мой гармонирует с географическим положением: вывеска три дня не мыта, пропотевший пиджак прилип к голому телу, рубашку я вчера выбросил на ходу из поезда вместе со вшами: раз, неблагодарные так кусают, пусть пешком по Сибири канают! В таком наряде, как у меня, не воровать, а милостыню собирать, потому как такого вонючего никто близко не подпустит! Впрочем, ароматы других пассажиров разнообразием не отличаются. Даже бабы не умываются. Вторую неделю тащится поезд со скоростью мандавошки, отстаиваясь на тихих разъездах, где раньше и местные поезда не стояли. Все пассажирские поезда плетутся без расписаний, пропуская эшелоны попутные и встречные. А их столько, будто бы вся Россия под песенку «Эх, яблочко…» на колесах катится! Куда?..
Второй час торчит поезд на безымянном полустанке. Вагоны, как вошебойки, раскалило июльское солнышко. И поползли оттуда, как вши на прожарке, обалдевшие от духоты пассажиры, расползаясь по полустанку в поисках тени, воды, прохлады. Только самые цепкие, как гниды, прилипли мокрыми от пота задницами к своим местам в душных вагонах, пропахших загаженными уборными, в которые и войти невозможно. Обильно потея, нервно пересчитывают оставшиеся на стреме свои и доверенные им монатки убогие фанерные углы, заплатанные сидора, затрепанные скрипухи и мазелы, весь тот громоздкий, тяжелый скарб, без которого немыслим пассажир российский.
* * *В тени соседнего сарайчика устраиваются два поддатых ханурика. Один лысоватый, в пропотевшей грязной майке, другой — лохматый, в пестрой рубашке с распахнутым воротом, через который видны капельки пота, стекающие по дремучим зарослям волосатой груди. Лохматый, мокрыми от пота руками, открывает банку рыбных консервов, лысоватый достает из кармана брюк мутный граненый стакан и начатую бутылку водки и на вид тошнотно теплую. Видно, квасят они на пАру «русский коктейль», по популярному народному рецепту: «к пол-литре водки добавить ещё пол-литру и выпить сразу!». Лысоватый наполняет стакан на две трети. Большая капля пота, скатившись с его угреватого носа, дополняет водку в стакане. Но тот, который в рубашке, невозмутимо принимает стакан и выпивает теплую водку с каплей пота. Выпив, резко выдыхает воздух, добывает потными пальцами рыбешку из банки и смачно захлюпывает ее широкой пастью. После этого, в свою очередь, наливает водку партнеру. До меня доносится вонь дешевых рыбных консервов и теплой водки, и меня опять тошнит.
А поезд все стоит. И кто знает: сколько он тут простоять способен? По соседним путям, обдавая разъезд пылью и угарной угольной гарью, проносятся эшелоны. Тяжело и гулко громыхают чугунные колеса на безвольно прогибающихся рельсах, и до сарайчика, в тени которого сижу я, докатывается гнетущее содрогание земли от стремительного раската их чугунной тяжести. От дрожания земли муторно кружится голова — мне становится все хуже, хуже… будто бы душный чугунный гнет громыхающих колес давит, душит мое ослабевшее тело, дрожащее в ознобе температурного жара и мокнущее от обильного липкого пота. Под гнетом громыхания эшелонов тают последние силы и воля, а душа наполняется безотчетным страхом перед чем-то бесформенно ужасным, неотвратимо надвигающимся, как туча из давнего-предавнего детского сна.