Пятая печать. Том 2 - Александр Войлошников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На восток идут эшелоны с беженцами. В распахнутых дверях товарных вагонов мелькает горькая обнаженность неустроенной житухи людей, внезапно сорванных войной с насиженных мест, лишившихся дома, вещей, потерявших в сумятице бегства людей дорогих и близких. Пока что они еще под наркозом шока, который хранит их от понимания неизмеримости и непоправимости постигшего их горя, которое ждет своего часа, чтобы потом всю оставшуюся жизнь безжалостно, до потемнения в глазах, терзать душу, сжимая кровоточащее, изболевшееся сердце. А за теплушками, до отказа набитыми разнополыми и разновозрастными человеками и человечками, еще долго погромыхивают тяжелым раскатистым гулом открытые платформы с каким-то железом, станками, громоздкими ящиками. Время от времени, отбарабанив четко железную чечетку, ярко полыхнув красными крестами в огромных белых кругах, проносятся на восток санитарные поезда и исчезают за семафором, унося в себе чьи-то страдания, боль, надежду и обреченность. А на запад один за другим, непрерывно, идут, идут воинские эшелоны: теплушки, туго заполненные красноармейцами, платформы с зачехленными пушками, автомашинами, танками. На тормозных площадках и на каждой платформе часовые. И такие бдительные, что и на ходу не прячутся от ветра. К эшелону не подойдешь, под брезент не заберешься — пробовал. И громыхает где-то без моего участия та война, которую ждала вся Россия: кто со страхом, кто с надеждой!
* * *Каждый день жадно впитываю новости. Из-за многолетнего слоя лапши на ушах слух у меня советский, избирательный, так что не слышу я то, о чем радио громко вопит, а слышу то, о чем оно молчит между напыщенно трескучими фразами о блистательных победах Красной армии сперва под Львовом и Черновицами, потом под Минском и Киевом… Если география побед будет иметь ту же тенденцию, то скоро будут рапортовать о победах из-под Омска и Иркутска?! Тогда зачем куда-то ехать? Сиди и жди в тени поросячьего сарайчика, слушая по радио о неотразимо сокрушительных ударах, которые наносит доблестная Красная армия германскому фашизму! А так как после каждого «удара» Красная армия отбегает на тысячу километров назад (разгон для следующего «удара»?!), то скоро она и здесь будет… но если бы не обстоятельство одно: по сводкам информбюро понятно, что немцы наступают быстрее, чем могла бы отступать доблестная Красная армия! По названиям оставленных городов понимаю я, что это не отступление, даже не бегство. Бегать с такой скоростью невозможно, даже если вставать пораньше, бежать в белых тапочках и без обеденного перерыва. Значит… значит, это не война! Красная армия бежит не в ту сторону! Не от немцев бежит, а к немцам! Бежит помогать им! И меня охватывает страх — опоздаю! И странная война, вернее этот удивительный бег, закончится прежде, чем выберусь я из этих полустанков с поросячьими сарайчиками! Тогда все мои мечты… в поросячью задницу?! Как неистово мечтал я об этой войне! Как мечтал разыскать Сталина, спрятавшегося в деревенском нужнике… и, не боясь запачкаться об эту мразь, медленно, с наслаждением топил бы и топил, долго топил его там же и в том же! И вспоминаю слова из любимого романа:
Граф Монте-Кристо, помолодевший от радости мщения, стоял перед ним…
Мне молодеть ни к чему. И так слишком молод для любой армии. И какое мщение обрадует меня, если живет во мне память о миллионах лучших людей, замученных в лагерях, расстрелянных над унитазами, задушенных в газовых автозаках для того, чтобы превратить народ России в безликую народную массу и безраздельно властвовать над — русским народом, превращенным в дерьмо! Нет на свете казни, достойной Сталина, так как
…каждая из казней кончается смертью, а смерть — это покой, а для жестокой кары должно казнить не смертью!
Понимал граф, что жизнь бывает страшнее смерти! Надо чтобы Сталин жил долго. Пока не провезут его от Бреста до Магадана в клетке с надписью:
Иди и смотри! (От.6:1).
Смотри, смотри, советский раб, твою мать! Убеждайся, примат примитивный, если способен что-то понимать, как вонюча эта гнилозубая, трусливая тварь, как плюгава, она, ряба, низкоросла, задаста до непохожести на мужика… кнацайте, уроды, какая это злая ошибка природы! А как ты, советский скот, боготворил эту никчемную тварь, как ты, ничтожество жалкое и трусливое, дрожал перед ней??! А на клетке табличку повесить с цифрами: сколько прекрасных жизней человеческих погубила эта мерзкая и злобная сверхчеловечишка! И плевательницу рядом обязательно поставить. Для гигиены: чтобы на пол не плевали.
Кажется, меня душит не столько ненависть, сколько отвращение, — сказал граф.
Тут граф как в воду смотрел! Позавчера в Омске на вокзале слушал я по радио выступление Сталина. И удивлялся… трусости его удивлялся! Взрослый мужик, охраняемый, и немцы от него пока что далековато, но… даже из радиорупора дохнуло вонью, когда Сталин всю «сталинскую форму» своим «богатым внутренним содержанием» до пяток обдрыстал! Какое счастье: услышать животный страх в голосе «Стального Вождя»! Такое дорогого стоит! Ах, как нежно лепетала эта мразь дрожащим, утончившимся от страха голоском: «Братья и сестры! Друзья мои!..» Вспомнил про братьев, сестер, друзей! Хрен тебе… чтобы голова не качалась… сегодня ваша не пляшет… нет у тебя братьев, кроме Берии, а сестра у вас общая — виселица! Руки у меня тогда задрожали… какое счастье, если б поскорее кокнуть хоть одного чекиста… знал бы — не зря жизнь прожил…
Кажется, я спал? Или был в отключке? Один из моих соседей, тот, что в майке, раскатисто рыгает и долго, тягуче сплевывает. Это мое внимание к ханыгам привлекает. О чем они говорят? Сидят рядом, разговаривают в полный голос… но зрение и слух у меня в вязком киселе безразличия, в котором временами вспыхивают колючие огоньки ненависти… Опять по соседнему пути громыхает на запад воинский эшелон. Один за другим идут, почти вплотную, а какой смысл гнать эшелоны, если все красноармейцы сразу на сторону немцев переходят?! Ведь каждый честный человек думает о том, как поскорее с советским скотом разобраться, а в какой компании этим заниматься — дело десятое… лишь бы скорее свободой вздохнуть, ворота советских лагерей распахнуть… и к Городу Солнца откроется путь…
* * *Разъезд, сарайчик, поезд, покачиваясь, исчезают во тьме кромешной. Вроде бы где-то поют? Шум в ушах становится ритмичным, песня все громче гремит над полустанком, над страной, над миром! Врезается в небо «Марш интербригады: «Бандьеро роса! Бандьеро роса!! Бандьеро роса!!!» Содрогается планета от мерной поступи интербригады, а в ней бьется изо всех силенок мое маленькое сердце, но оно растет, расширяясь от боли: туп! Туп!! ТУП!!! — ближе и ближе топот шагов, громче и громче грохот барабанов!! Сейчас я встану… я встану в строй! Я встану! Встану… С трудом размыкаю глаза, выкарабкиваясь из душного бреда. В гудящей голове, в тошнотной гущине неистовой головной боли болезненно копошатся колючие обрубки мыслей: «Паровоз гудит… зачем?» А сердце стучит: «Туп! туп!! туп!!!» Как сапогами изнутри по ребрам… надо бы чуточку посидеть и все пройдет… все пройдет и я тоже… стану добрее… хотя бы к себе… не пойду я никуда… и боль проходит… как хорошо на берегу!.. это же Байкал!.. я окунаю раскаленную от жара голову в голубую прохладу байкальской воды и пью, пью, пью… растворяясь в синеве забытья…
— Эй, кореш!.. — раздается голос лохматого, вставай! Паровоз зовет! Эх, мама не горюй, что за война, пацанов ловим! А тебя мы давно засекли. Но не трогали. Потому как с понятием: на фронт пацан пробирается. Нельзя тебе отставать, другие-то зараз заметут тебя, как диверсанта! Немцы русским пацанам раздают взрывчатку — рвать железку! Война, мать ее… а с кем война? Хрен знает… Та еще круговерть. С пацанами русскими что ль?!
Война! Как разряд электротока, пронизывает мое безвольно расплывшееся сознание это магическое слово! Я должен… должен мстить! Мстить!! МСТИТЬ!!! Это слово, вымечтанное с детства, отпечатанное в каждой клеточке тела… то, ради чего живу! Эта великая, живительная идея возвращает сознание. Открываю глаза. Мокрые, скользкие от обильного пота руки моих соседей поднимают меня на ноги. Только б не упасть! От неистовой головной боли сразу темнеет в глазах до черноты. Когда возвращается зрение — все вокруг плывет, кружась и качаясь. Я еще раз корчусь в судорогах, выташнивая на пустой желудок. Мужика в майке от этого зрелища тоже мутит — он рыгает вонью водки и рыбных консервов и тягуче сплевывает. Качаясь из стороны в сторону, я пытаюсь идти.
— Эк тя раскачало, мама не горюй! Ништяк, все хорошо, что хорошо ка-чается… Видать, сомлел ты, паря, малость лишку принял на грудь… аль от жары?.. Ишь солнце-то шпарит, мама не горюй! А коль сердечко слабое, тут к гадалке не ходи, копыта запросто отбросишь… Держись, корефан, шевели подпорками! — командует, который в рубашке. Он почти в нормальном градусе, не раскис на жаре, как тот, в маечке. От головной боли теряя по временам то зрение, то сознание, корчась от спазм и судорог, бессмысленно скрипя зубами по тошнотной слизи, заполняющей рот, я, мотаясь в крепких руках как безвольная кукла, иду, иду… через дурноту и беспамятство, хрипя и задыхаясь, а все-таки иду… потому что должен сделать что-то очень важное… важнее жизни! Мстить! МСТИТЬ!!! МСТИТЬ!!! Хватаюсь мокрыми, скользкими от пота и блевотины, непослушно ватными руками за горячие поручни, с помощью помощников, на карачках карабкаюсь, из последних сил карабкаюсь в горячий железный вагонный тамбур. Встав на коленки, цепляясь за стенки, пытаюсь встать. Но только поднимаю голову, как все перед глазами взлетает вверх, заваливаясь вбок и стремительно падает в кромешное никуда. А там, в черной-пречерной темноте, мучительно больно хохочет железо, но тут же грубый железный хохот превращается в нежный звон серебряных колокольчиков — дивный звон, серебристо-звонкий, чистый, неземной… и сердце сжимает страх: