Малые ангелы - Антуан Володин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
21. СОРГОВ МОРУМНИДЬЯН
Вначале мне трудно было поверить, что Софи Жиронд снова была рядом со мной и что для того, чтобы встретиться с ней, больше не надо было ждать особенного совпадения снов или же совершать путешествия в течение трех тысяч лет сквозь неспешно-сумрачные ужасы ада. Достаточно было пройти несколько метров, чтобы приблизиться к ней, достаточно было протянуть руку, чтобы дотронуться до нее. Это меня удивляло. Я протягивал к ней руку, я отводил локоть, словно чтобы пригласить ее на танец, и чудеснейшая банальность этих жестов вновь вызывала во мне ощущение любовной встречи, этих затверженных жестов, что всегда, если только ни один из партнеров не лжет, вызывают неисчерпаемое головокружение. Теперь мне не надо было томиться всю свою жизнь, но всего лишь секунду с момента, как я пожелал ее, и до момента, когда смог уже ласково дотронуться до ее плеча, шеи, затем привлечь ее к себе с нежностью, о которой мечтать можно только во снах, к своим устам и к своему телу, которых длинная пропасть отсутствия сделала недоверчивыми. Софи Жиронд льнула ко мне, ничего рокового не происходило, ничего, что могло бы разлучить нас насильно, не случалось, и в то время, как наши дыхания соединялись, я мог чувствовать сквозь ткань, если нас все еще разделяла плотность материи, открытость всех ее пор и даже, что делало второстепенной саму физическую гармонию между нами, открытость ее памяти, потому что, испытывая сомнения, мы стояли на краю бездны памяти, не говоря ничего и содрогаясь вместе, словно готовые мысленно перетечь от одного к другому. Мне трудно было в это поверить. У меня было ощущение, что счастье, как это уже однажды случилось, могло быть отнято у меня без предупреждения, одним взмахом ресниц. Когда я сейчас говорю я, то делаю это отождествляя себя в первую очередь с личностью Соргова Морумнидяна. Я воспринимал настоящее как последовательность нанизанных друг на друга иллюзий, включающих в себя моменты сна и расставания и самые прозаические моменты повседневной жизни, создающие в результате абсолютно достоверную реальность, которой мы рискуем быть лишенными при малейшем неблагоприятном стечении обстоятельств. Вначале в каждое мгновение я боялся все потерять, и я сказал об этом Софи Жиронд, объясняя ей свой страх и кусая губы, чтобы не расплакаться. Это вызвало у нее смех. Потом наступило нечто подобное привыканию, и я вооружился присущим мне скептицизмом, но не избавился окончательно от страха. Моя жизнь с Софи Жиронд протекала спокойно. Жильем нам служили жалкие домишки, давно уже покинутые, жилища, на которые никто не предъявлял свои права, мы встречали там каких-то мерзавцев и негодяев, людей бесславных, деградировавших неподалеку от нас, как это делали и мы сами, и еще нам случалось переживать ситуации полнейшего одиночества в течение кратких периодов или, наоборот, в течение многих долгих лет. Мы с тех пор перемещались мало, на ограниченные дистанции и скорее по кругу. В конце концов мы подошли к берегу экваториальной реки, которая делала неуместным любой другой поиск изгнания. Коричневые воды часто влекли за собой растения, паводком оторванные на болотистых участках речных стоков или лагун, то были крепкие гигантские водяные повилики и водяные лилии. С восходом солнца мы отправлялись по размытой дороге. Мы обходили стороной лужи, которые с сожалением покидали ужи, когда мы проходили на расстоянии двух шагов от них, и мы собирались отдохнуть под плеск крохотных волн, пользуясь последним часом относительной свежести перед обычным наступлением жары. Небо становилось грязновато-синего цвета. Мы держали друг друга за руку и наблюдали за тем, как мимо проплывали эти противные плывущие охапки, эти обломки растений, которые усеивали реку, насколько хватало глаз. В зависимости от того, много или мало мы прошли с наступлением утра, береговые откосы могли быть низкими или же лишенными топкой бахромы, а иногда они были непролазно густыми. От земли исходили зловонные испарения компоста и банановых плантаций. Мы останавливались там и присутствовали при пробуждении розовых фламинго и появлении первых лодок. Вдали, у изгиба реки, который еще не был закрыт туманом, можно было различить деревню, целиком построенную на сваях, в центре которой возвышалась не слишком импозантная пагода, очевидно весьма бедная, и Софи Жиронд прервала молчание и сказала: В Луангпхабанге есть храмы, у которых алтарные чаши сделаны из гильз. Я слышал когда-то лекцию на эту тему, и я знал, что Софи Жиронд на ней не присутствовала, и в подобных случаях мне казалось, что одна только моя очарованная память могла заставить губы моей подруги изречь подобную фразу. Этого было вполне достаточно, чтобы вновь пробудился мой страх. Я опять стал думать, что тот мир, который нас окружал, не имел никакой достоверности. Существование Софи Жиронд и реальность нашего взаимного обретения должна была быть поставлена под сомнение. Я проглотил слюну и сжал руку Софи Жиронд, задумавшись тут же над этим настоящим, которое, как мне казалось, я разделял с ней. Я заглянул в свои внутренние календари, чтобы восстановить хронологию всего предшествующего. Мне было необходимо по крайней мере соотнести настоящее с прошлым, с каким-нибудь прошлым, запечатлевшимся в моей памяти. Но никакой способ отсчета более не функционировал, даже если я ограничивал свои изыскания только ближайшим прошедшим временем. Это было ужасно и, не находя другого выхода, я стал расспрашивать Софи Жиронд. Тс-с, — ответила она. — Ты напугаешь наших слонов. — Каких слонов? — спросил я. Я обернулся. Я увидел позади нас небольшой холм, на котором возвышался наш домик, пространство, отвоеванное у леса, который я не помню, чтобы вырубал собственными руками, клумбы с травой, на которых я не помню, чтобы когда-либо выращивал кинзу или мяту, придававших вкус нашей пище. Слоны топтали плантации, шевеля ушами. Софи Жиронд была, казалось, в совершенном восторге от их разорительной беспечности и при свете подымающегося солнца, неожиданно, она показалась мне охваченной мыслями и воспоминаниями, недоступными и странными. И снова все стало, как и в начале, трудно постижимым.
22. НАЯДЖА АГАТУРЯН
Солнце припекало весь день.
Не было видно ни одной птицы, тоскливая прерия молчала, даже мухи почти все исчезли. Возле войлочных палаток животные молча спасались от солнца. Если в этот момент находиться в нехорошем месте, а именно это и был случай Вилла Шейдмана, можно было ослепнуть, едва подняв ресницы. Верблюды и овцы казались стоящими на расплавленном олове, каким представлялась поверхность озера, юрты колыхались за густой завесой жары. Что касается старух, то они смешались с почвой, оставаясь неподвижными между светящимися желтоватыми или насыщенного серого цвета колосьями и былинками, валяясь вместе со своими ружьями посреди взрыхленных кротами бугорков земли и на сильно затвердевшем помете животных. Спешно закрывались глаза, потому что возникало ощущение, что сетчатка охвачена пламенем. Потом крепко сжимались веки, и тогда постепенно зрение возвращалось. В глубокой тьме оно возвращалось.
И теперь, с наступлением ночи, было гораздо приятнее придумывать картины. Над степью циркулировали слои воздуха. Они не приносили с собой никакой свежести, но, по крайней мере, не ослепляли.
Вот уже три недели, как длилась казнь Вилла Шейдмана. С тех самых пор, как первый расстрел не удался, осужденный ждал, что старухи его убьют. А они вместо того чтобы обстрелять его картечью, обсуждали, стоит ли им приблизиться к позорному столбу и начать всю операцию с нуля или же лучше будет пощадить Шейдмана, наложив на него наказание иного рода, например, заставив его озвучить мечты их молодости, которые теперь ослабила амнезия. Казалось, никакое решение принять было невозможно. Лежа дни и ночи в положении стрелков, прародительницы курили трубки с ароматическими травами, обмениваясь между собой мнениями и длительными паузами. Иногда, в особенности ночью, они поднимались, чтобы оправиться в соседней ложбине, или отправлялись доить овцу, страдавшую от переизбытка молока, но эти отлучки длились недолго. Вскоре можно было увидеть, как они снова возвращались к своему снайперскому взводу. Они раскладывали вокруг себя огрызки сыра и тут же, с проворностью старых хищниц, растягивались на земле.
Три недели.
Двадцать один день.
И была также двадцать одна история, которую Вилл Шейдман вообразил и пережевал в своем уме, глядя в лицо смерти, потому что постоянно его прабабки нацеливали на него карабины, будь то при свете звезды или при свете дня, словно чтобы ему хорошенько напомнить, что с минуты на минуту приказ спустить курок мог снова слететь с уст Летиции Шейдман, или Иалианы Хейфец, или кого-нибудь другого. Двадцать один, и совсем уже скоро двадцать два странных нарацца, не более одного за день, которые Вилл Шейдман сочинил в вашем присутствии, и когда я говорю Вилл Шейдман, разумеется, я имею в виду самого себя. И так произносил он здесь свой двадцать второй не поддающийся пересказу экспромт, не имея в перспективе ничего, кроме бредней выжившего, которому угрожает смерть, и ложного спокойствия перед этой самой смертью, и я лепил эту прозу в том же духе, что и все предыдущие, для себя в той же мере, что и для вас, выводя вас на сцену, чтобы ваша память сохранялась, несмотря на вековой износ и чтобы ваше царство пришло, потому что, даже если я всегда довольно слабо помогал вам в ваших начинаниях, то в отношении к вашим личностям и вашим убеждениям я всегда испытывал нежность, которую ничто никогда не в силах было замутнить, и я желал вам всем самого полного бессмертия или по крайней мере бессмертия, которое бы превосходило мое.