Мужчины, рожденные в январе - Е. Рожков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ну вот, теперь Орлик встретится в лугах с Красным конем», — поднимаясь на ноги, подумал он.
С утра началась привычная работа. После ухода бабушки Ваня почистил в клетках у кроликов, накормил кур, отшлепал веником петуха, чтобы не лез клеваться, и пошел к Пантелеймону Пантелеймоновичу.
Ветпункт был открыт, правда, в нем никого не оказалось. Совершенно пустой была конюшня, даже Кралю куда-то увели. Ваня решил сходить к Пантелеймону Пантелеймоновичу домой. Двери в, доме фельдшера тоже были открыты настежь, в комнатах царил хаос и беспорядок, на полу валялись пустые бутылки — такое ощущение, что в доме Пантелеймона Пантелеймоновича побывали озорники и все там перевернули.
На ферме доярки сказали Ване, что ветфельдшер со скотниками поехал искать пропавшего Орлика.
Иноходца нашли в лесу, недалеко от соседней деревни. Он стоял у дерева, случайно зацепившись поводком уздечки за сучок.
После обеда Ваня вновь пришел в конюшню. Орлик уже находился в стойле. То, что увидел мальчик, повергло его в отчаяние. У Орлика на правой стороне крупа зияла большая рана. Розовые, кровоточащие мышцы вывернулись изнутри, темно-вишневая полоса крови сбегала по ноге. Иноходец понуро опустил голову. В проходе появился прихрамывающий ветфельдшер и длинноногий главврач.
— Когда это произошло? — спросил главврач.
— Думаю, на рассвете. Кровь на ране не успела как следует свернуться.
Голос у Пантелеймона Пантелеймоновича такой тихий, слабый, точно он тяжело болен.
— Били топором… — главврач, приблизившись к Орлику, внимательно осмотрел рану. — Видимо, повредили кость. Теперь он не жилец, будет чахнуть и…
— Может… — голос у ветфельдшера оборвался, и руки у него мелко и противно задрожали. — Может, бог даст… На чей-то огород, дурачок, забрел, и его… Ох, звери ж какие есть!..
— Как он оказался на воле?
— Поводок уздечки оборвался.
— А ворота?
— Наверно, ветром их… Ночью сильно дуло.
Орлик по-собачьи поджимал больную ногу. Глаза у иноходца слезились. Пантелеймон Пантелеймонович наконец заметил стоявшего у дверей Ваню.
— Иди, Ваня, домой, — хрипло, не своим голосом сказал он. Губы у ветфельдшера были белые, бескровные. — Не надо сюда больше приходить.
Слезы душили мальчика. Он бежал домой, не замечая горячей дороги, прохожих, встречных машин, жаркого солнца. Дома, упав на кровать, Ваня заливаясь слезами, стал звать мать.
— Мама, милая мамочка, спаси меня!
Все, что потом происходило вокруг, мальчик видел как в тумане. Ему что-то говорила бабушка, какая-то женщина в белом халате, а он плакал и повторял одно:
— Где моя мамочка? Где моя мамочка?
Ванина мать приехала через три дня, и мальчик обрадовался, даже попытался встать с постели, но был так слаб, что у него закружилась голова.
Через неделю Ваня стал выходить во двор, а вскоре гулял с мамой у леса, стороной обходя пруд и конюшню.
Однажды Ваня спросил у бабушки про Пантелеймона Пантелеймоновича и Орлика. Бабушка смутилась, покраснела и ответила, что Орлика зачем-то увезли в райцентр, а Пантелеймон Пантелеймонович находится в отпуске.
Бабушка впервые обманула внука. Орлика к тому времени не было в живых, его пристрелили, ибо не было никакой надежды на его выздоровление.
Мужчины, рожденные в январе
В апреле, когда уже ярко светило солнце и с крыш свисали длинные, слегка изогнутые, точно турецкие ятаганы, сосульки, когда воздух, повлажнев, нес в себе горьковато-сырой запах земли, когда ночи стали до того короткими, что не успевало темнеть, начальник планового отдела райисполкома Осокин Илья Иванович слег.
Врачи вначале не говорили, Что у него за болезнь, мол, дают о себе знать старые фронтовые раны. Но Илья Иванович знал, что это не так. Ему и раньше приходилось лежать в больнице, когда действительно начинало крутить простреленную ногу и плечо, но теперь были иные боли и такая слабость во всем теле, что он порой даже не мог пошевелить рукой.
Потом он все-таки узнал, что у него рак — болезнь, о которой теперь так много пишут и говорят и которой все боятся.
Осокйн не испугался этой болезни — что на роду написано, от того никуда не денешься — стоически переносил недуг.
После почти месячного лечения Осокину полегчало, и врачи стали поговаривать об отправке его в областную клинику.
Илья Иванович лежал в просторной палате (больница была недавно построена), вспоминал прожитое и почтит совсем не думал о будущем. Небольшой квадрат неба, видимый в окно, стал теперь для Осокина как бы другом.
По утрам, когда небо было румяным от восходящего солнца, Осокин думал о своей молодости, о кипучих днях, проведенных на строительстве Днепрогэса; в полдень, вглядываясь в белесую синь, он думал о зрелых годах, отданных Чукотке; ночью больше всего думалось о войне, о болезни и всяких неурядицах.
В нем уже жило то неестественное для здорового человека ощущение, приходящее так часто к больным, что жизнь принадлежит не ему, а кому-то другому. Он чувствовал, что она превратилась в нечто пространственно-ощутимое, видимое издали и как никогда понимаемое им самим.
По вечерам в палату, пропахшую камфорой, к Осокину приходила жена, тихая, с ввалившимися от переутомления и страдания глазами, измученная и потому похожая на вымокшую птицу. Она садилась рядом на табуретку, боязливо поправляла сползающий с узких плеч халат, улыбалась ласково мужу, глаза ее теплели, влажнели, в них было какое-то заискивание, и, подавив волнение, тихо начинала рассказывать новости.
— Барановы собрались уезжать, — в Магадан перевели. Привет шлют. На работе у вас все хорошо, я Ксению Евгеньевну видела.
— Баранов-то что ж, доволен?
— Конечно, квартиру хорошую дают, и жене его, Любе, работу подходящую подыскали.
— Его также в строительный трест берут?
— Туда. Оклад, говорят, хороший…
— Что ж, парень он толковый, таких надо всегда выдвигать. Я помню, как он начинал…
Осокин задумался. На его лбу четыре глубоких морщины, разделенные как бы надвое перпендикулярной короткой чертой. Когда он задумывается и морщится, морщины изгибаются и принимают вид четырехкрылой птицы с очень большим клювом.
— С Адамовым они вечно конфликтовали, — вставила жена.
— Ну, тот известный был ретроград. Я Баранова поддерживал — молодой, талантливый, он видел дальше многих. Для нас, родившихся на заре технического прогресса, до сих пор машины — это вроде чудо. Мы НТР за волшебство принимаем и, признаюсь, порой недопонимаем ее. Такие, как Баранов, родились в технический век, к машинам у них отношение вполне свойское, и распоряжаются они ими по-деловому. Я-то понимал, а Адамов нет. Какие дебаты из-за этого шли!
Кира Анатольевна всегда казалась спокойной, вернее, стремилась быть такой, но Осокин видел и понимал, как тяжело переносит жена его недуг. Он ее не успокаивал — боялся еще сильнее расстроить. А когда она спрашивала, как он себя чувствует, то отвечал как можно бодрее, что очень даже неплохо.
— Вот и хорошо, глядишь, скоро домой отпустят, — ласково говорила жена, но руки у нее всегда при этом дрожали. Он тоже понимал, что домой попадет нескоро, а наверное, и вовсе не попадет.
В середине мая было окончательно решено везти Осокина в областной центр на операцию. Врачи говорили об этом вроде с обнадеживающим энтузиазмом и верой, но нетрудно было догадаться: шансы на благополучный исход операции мизерные.
В один из солнечных дней рано утром к Осокину пришла жена, которая решила сопровождать его до областного центра. Пока готовили машину, звонили в аэропорт и узнавали о вертолете, она помогла Осокину одеться и не переставая говорила с ним, стараясь отвлечь от дурных мыслей.
— Помнишь, как после войны мы приехали сюда? Ты ходил весь в орденах, на тебя пялились женщины, и я страшно ревновала.
— Помню, — он улыбнулся, на лбу четырехкрылая птица качнулась, — тут фронтовиков чтили…
— А как тебя завистники решили прокатить на очередных выборах?
— Рядовые коммунисты поддержали, полюбился я им чем-то, — в глазах Осокина блеснула трепетная влага.
— Еще бы, ты ведь как выступал, как работал!..
Она часто вспоминала его прежнего, молодого, веселого, неудержимого в работе. Он ходил в кителе, галифе, хромовых сапогах и без головного убора. За глаза его звали «наш маршал».
Любимую военную форму он сменил только в шестидесятые годы, когда все уже носили костюмы и он в своем одеянии выглядел белой вороной.
Выглаженный китель и теперь висел в шифоньере. Он часто попадался ей на глаза, и всякий раз она не могла сдержать слез.
— Я любил с людьми работать, учился многому у них. Когда работа учит тебя чему-то, она всегда бывает интересна. По-моему, в мире существует два самых главных дела: самому учиться и учить других, учить делом, словом, творчеством — короче, воспитывать себя и людей.