В доме своем в пустыне - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему ты всегда сидишь здесь, будто пес, во дворе? — не сдержался я и спросил его однажды утром.
Он побледнел так, что бледность стала заметной даже под белизной пыли, покрывавшей его лицо.
— Почему «как пес»? От кого ты слышал эти слова?
— От Тети и Бабушки.
— Во дворе лучше. — Он глубоко дышал. — Камни нельзя обтесывать в помещении.
— Но ты ведь и ешь, и спишь, и умываешься во дворе. Я ни разу не видел тебя внутри дома.
— Это? Это не дом.
— А что же?
— Это камни, — сказал Авраам. — Обтесанные камни, хорошо подогнанные друг к другу, один на другом. Дом — тогда только дом, когда в нем есть женщина и семья.
— Почему же ты не приводишь женщину?
Он взял отрезок доски, смахнул с нее пыль, энергично подув на нее и постучав по ней ладонями, поставил доску на две пустые консервные банки, положил на нее батон, отрезал от него горбушку, протянул мне со словами: «Кушай, кушай, Рафаэль, погрызи себе пока горбушку», — и стал прорывать в хлебной мякоти узкий, глубокий канал, вначале пальцами, а потом широким зубилом-тунбаром. Затем с большой тщательностью и в строго установленном порядке заполнил образовавшуюся в батоне пустоту крошками соленого сыра, ломтиками свежих помидор, половинками зубчиков чеснока, очищенных от кожуры тончайшими и осторожными касаниями молотка, черными маслинами и листочками петрушки, которая росла в каждом свободном месте его двора. На все это он вылил полчашки зеленого масла, которое доставлял ему его друг Ибрагим, арабский каменщик из Абу-Гоша[52].
— Эти арабуши, — сказал мне Авраам, — обтесывать камни они не умеют, но масло у них очень хорошее. — И рассказал мне, что арабы «научились держать зубило всего лет сто — двести назад», от каменотесов, привезенных с острова Мальта в Старый город[53], чтобы построить там немецкую церковь. — Тысячу лет они жили здесь, в стране, которая вся из камня, а строили только из хаами[54] и щебня, пока не приехали каменотесы с Мальты и не научили их, как надо работать. Тебе пора в школу, Рафаэль, беги, беги уже, а то опоздаешь.
— А ты, ты сам у кого учился?
— Я учился работать у йеменцев, — сказал Авраам. — Это каменотесы алеф-алеф[55]. У себя в Йемене они строят дома из камня в шесть этажей высотой и без единой капли цемента. Их камни так подходят друг к другу — иголку не просунешь.
Он завернул заполненный батон в тонкую клеенку, скрутил ее концы и затянул их резинками и положил сверток под деревянную доску, на которой обычно сидел весь день, обрабатывая камни. Только теперь началось истинное приготовление бутерброда. Под тяжестью Авраамова тела раздавленный хлеб и его содержимое постепенно проникали друг в друга, и сок помидоров, смешиваясь с соленостью сыра и пропитываясь оливковым маслом и душистыми испарениями петрушки и чеснока, медленно просачивался во все поры и клетки хлебной мякоти.
В полдень, когда я пришел навестить его по пути из школы, дядя Авраам возвестил: «Еда готова» — и со вздохом поднялся со своей деревянной доски. Длительное сидение превратило его ноги в две дряблые плети. Они столько лет были сложены под ним, что икры стали «слабыми, как локшн[56], которые варились целую неделю». Мышцы бедер ссохлись, кровеносные сосуды в них сузились, и он всегда, даже летом, надевал толстые шерстяные носки и жаловался, что у него мерзнут ноги.
Он тотчас вынул бутерброд из-под доски, развернул его и извлек на свет из каплющих родовых пленок.
— Давай поедим вместе. Ты, наверно, очень голоден, да, Рафаэль?
Он достал ножи и вилки, и мы уселись рядом за его каменный стол и стали есть бутерброд, как едят каменотесы, — очень осторожными и точными движениями.
— Вкусно?
— Очень вкусно.
— Знаешь, что я люблю в таком бутерброде? То, что я каждый день готовлю его одинаково и каждый день у него немножко другой вкус. — Я энергично кивнул в знак согласия. Мой рот был наполнен вкусом, а глаза слезились от чеснока. — Кушай, кушай. Такого бутерброда нет нигде в мире. Не стесняйся, да, Рафаэль? Как поживают твои тети?
— Они сердятся, что я ем у тебя.
— Почему?
— Потому что потом у меня нет аппетита дома.
— Дома у тебя никогда не будет такого бутерброда. Женщины не умеют делать такой бутерброд. Они могут работать целую неделю, чтобы сварить самую сложную еду в мире, но вот так, просто сидеть на бутерброде и ничего не делать, такое никогда не придет им в голову. — И, пожевав еще несколько минут, улыбнулся и сказал: — Такой долгий разговор нужно чем-нибудь заесть. — Потом помолчал опять, собираясь с силами после столь длинного высказывания, передохнул и продолжил: — Знаешь, почему это, Рафаэль? Потому что мужчины любят, когда все делается вместе. Пока я работаю, на веревке у меня сохнет белье, под доской сдавливается бутерброд, а в море все тамошние малюсенькие существа оседают на дно, и из них медленно-медленно делаются новые камни. Видишь, что делает небольшое давление… Если бы я сидел на этом хлебе сто миллионов лет, он тоже превратился бы в камень. Даже в алмаз!
Многие долгие часы, с тех моих детских дней и до нынешней затянувшейся старости, я провел под навесом Авраама-каменотеса. Плясали и пели матрака и шукия[57]. Летели во все стороны «искры», как каменотесы называют каменные брызги. Вздувались и опадали вены и мышцы на руках дяди Авраама. Я играл в его дворе, тайком сидел в его пещере, ел от его хлеба, взбирался на его харув и оливу, но в его дом, в запертый каменный дом, никогда не входил. И он тоже.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
В КАНУН ПРАЗДНИКА ПУРИМВ канун праздника Пурим[58] 1925 года, когда Рахели Шифриной исполнилось шесть лет, мать нарядила ее в белое платье, красиво-красиво уложила ей волосы, а наша Мама заплела ей косички и короновала венком диких цветов.
— Ты такая красивая, — сказала она ей. — Как приятно любить такую красивую подружку.
Рахель сидела на «веселом кресле», как называли в мошаве стул, на котором сидели дети в свой день рождения, а ее одноклассники подходили к ней один за другим, становились перед стулом, и каждый, как это принято, произносил свое поздравление. Затем подали угощение, и в самый разгар праздника у Рахели неожиданно поднялась температура, она потеряла сознание, упала с праздничного стула, и ее унесли домой.
«Она была очень опасная больная», — рассказывала Бабушка. Я не понял, почему опасен именно больной, а не его болезнь, но не стал спрашивать, чтобы не прервать ее воспоминания.
— В тех местах и в те времена, — продолжала она, — «когда я была молодой» (она усмехнулась, словно извиняясь, и ее состарившееся лицо вдруг похорошело, и в его бороздах родилась смущенная улыбка), болезни были очень сильными. Мужчины, оставшиеся переночевать в поле, простуживались и умирали. Дети — задушенные дифтерией, сгоревшие в лихорадке — погибали, не достигнув и шести лет. Комары, которых нельзя было раздавить, жесткие, как слепни, переносили смерть от человека к человеку. Сильные духом люди десятками сводили счеты с жизнью.
— Почему? — спросил я, надеясь, что ее ответ прояснит мне загадку самоубийства Дедушки Рафаэля.
— Потому что сильные души ломаются легче, — сказала Бабушка. — Иди, попроси своего зануду Авраама, у которого ты околачиваешься целый день, пусть стукнет своим молотком по камню, а потом тем же молотком по тряпке, и ты сам увидишь, кто из них двоих первый сломается.
В те времена я уже ходил к каменотесу каждый день и, несмотря на недовольство Большой Женщины, начал называть его дядя Авраам, даже в ее присутствии. Мне так никогда и не удалось объяснить ее десяти необрезанным женским ушам, почему я нуждаюсь в его близости, но мне самому эта потребность казалась ощутимой и очевидной. И поскольку звание «Дедушка» было слишком точным, а звание «Отец» — слишком обязывающим, я решил даровать ему общее название «дядя», и он принял его с радостью, и с благодарностью, и во всей полноте дядьевых обязанностей.
«Чего вдруг „дядя“?! — кипела Бабушка. — Он вообще не из Наших!»
Я не совсем понимал, почему она сердится на него, потому что время от времени дядя Авраам давал мне белый конверт и говорил: «Это для твоей Бабушки», — и она ни разу не отказывалась взять этот конверт и даже сама часто напоминала мне, чтобы я не забыл взять у него «тот пакет», как она его называла.
«Если бы он был из Наших, как они все, он бы давно уже умер, как они все», — добавила она.
И действительно, дядя Авраам был как раз в том возрасте, в котором — кто чуть раньше, кто чуть позже — все четверо Наших Мужчин уже умерли и были повешены на стене коридора. Я спросил у Бабушки, сменит ли она гнев на милость и согласится ли считать его тоже одним из Наших, если и он умрет «в правильном возрасте», но она сказала: «Пусть сначала умрет, тогда поговорим».