…давным-давно, кажется, в прошлую пятницу… - Ян Томаш Гросс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты сказал, что решение эмигрировать приняла мать, посоветовавшись с тобой. А как отреагировал на эту идею отец?
В матери, как я уже говорил, отозвалось эхо военной травмы. Мой арест вскрыл чрезвычайно болезненную рану. Отец, убитый в Освенциме, муж, расстрелянный в Павяке, второй муж, скрывавшийся во время оккупации, а теперь еще и сын в тюрьме. Конечно, сравнивать эти ситуации нельзя, но я помню, она говорила, что больше не хочет видеть, как очередное поколение мужчин в ее жизни идет — говоря метафорически — под нож.
А отец поначалу вообще не допускал мысли об отъезде. Если бы это зависело от него, мы бы не уехали — во всяком случае, родители остались бы в Польше. Но такой вариант — расстаться неизвестно насколько — мать вообще не принимала в расчет. Она помнила опыт послевоенной эмиграции, после 1945 года, — когда тех, кто оказался на Западе, много лет не пускали в Польшу. Перспектива на долгие годы потерять связь с собственным ребенком маму не устраивала. Может, она предчувствовала, что это будет навсегда, ведь через четыре года, после тяжелой болезни, мама умерла. В любом случае единственным выходом, который нами рассматривался, был отъезд всей семьей.
Ты испытывал чувство вины по отношению к друзьям, которые остаются в Польше и сидят в тюрьме?
Я очень переживал, что люди, которые много для меня значили, сидят в тюрьме и мы не можем поговорить, но чувства вины не испытывал. Останься я в Польше — это никому ничем бы не помогло.
Ядвига Станишкис[134] сказала когда-то, что твои книги — попытка искупить вину по отношениюк друзьям еврейского происхождения, которых ты покинулпосле мартовских событий 1968 года.
А еще она рассказывала, что в тюрьме я поседел — и это тоже ерунда. Послушай, чувство вины не имеет никакого отношения к решению уехать и области моих исследований — хотя бы потому, что чувства вины я не испытывал.
А поколенческая солидарность? Дружеская? Адам Михник считал тогда, что отъезд словно бы санкционирует действия властей, что это равнозначно признанию их права на выдворение поляков из их собственной страны.
Адам был другим человеком, нежели я. Он обладал необыкновенно цельным политическим темпераментом. Кроме того, он имел категорию «D», то есть ему не грозила армия… но, конечно, за решение остаться Адам заплатил огромную цену — в общей сложности примерно шесть лет тюрьмы.
Я политическим темпераментом не обладал, но при всем своем хорошем воспитании и любезности (прости за самовосхваление) обнаруживаю в себе некоторую долю беспечности. И мысль, что какие-то гэбэшники способны изгнать меня из Польши, вообще не приходила мне в голову: Польша — там, где я! И наоборот — остаться в стране в ситуации, когда чиновник госбезопасности может мне указывать, что делать, то есть вызывать на допрос, на который я обязан явиться, — это для меня как раз и было равнозначно согласию подчиниться воле ГБ! Так что если ты спрашиваешь, мучился ли я мыслью о том, не следует ли остаться из чувства долга, то, положа руку на сердце, отвечаю: нет. Не мучился.
Твое чувство патриотизма не было задето?
Политическая эмиграция — а все люди, причастные к мартовским событиям, думаю, уезжали с ощущением, что они политические эмигранты, — это вечная парадигма польской судьбы. В определенном смысле это и есть суть патриотизма, правда же? Мицкевич, Словацкий, Гедройц, «с земли итальянской в Польшу»[135], «за нашу и вашу свобо-ду»[136] и т. д. и т. п.
О том, что люди, составлявшие самый стержень нашей среды, уехали именно как политические эмигранты, свидетельствует наша деятельность сразу после отъезда из Польши. Это прежде всего «Анекс» («Приложение») — ежеквартальник, а затем издательство, которое мы основали вместе с Аликом Смоляром, Иркой Гросфельд и Генеком и Ниной Смоляр. Это было грандиозное предприятие. Там вышли многие важные тексты и книги, прочитанные затем в Польше. Уехав в Америку, мы с Иреной стали уже скорее «болельщиками», чем «участниками», но продолжали публиковаться в «Анексе». Там вышла наша книга «„В сороковом Матушка нас в Сибирь сослали…“ Польша и Россия 1939–1942» («„W czterdziestym nas Matko na Sibir zesłali…“ Polska a Rosja 1939–1942»), которая потом, еще до 1989 года, переиздавались подпольными польскими издательствами.
А когда гражданское общество начало крепнуть, Нина с Генеком и их колоссальные усилия по распространению информации о происходящем в Польше оказались резонатором процессов борьбы за сво-боду и, как показал 1989 год, обретения независимости. Яцек Куронь каждый день звонил Генеку и Нине в Лондон, сообщая о текущих событиях, и в тот же вечер, благодаря «Радио Свобода», информация о том существенном, что власти ПНР пытались скрыть и подвергнуть цензуре, возвращалась в Польшу, а благодаря Би-би-си об этом узнавал затем весь мир. Была уничтожена монополия Польской коммунистической партии на информацию, и если говорить о создании и расширении анклавов свободы в стране, это — явление огромной важности.
То, о чем ты говоришь, — опыт и результат многих лет эмиграции. А как выглядели первые месяцы, годы?
Разумеется, поначалу никто не знал, чтó, так сказать, из нас вырастет. И думаю, у каждого в душе жили сомнения: как сложится судьба? Ведь эмиграция — мы тогда просто об этом не знали — это катастрофа, многим людям сломавшая жизнь. Даже тех, кому «удалось», этот опыт тяготит. У меня, например, была тяжелейшая депрессия. Но вернемся к 1969 году… Расскажу тебе об одном малозаметном, но удивительном событии этих первых дней эмиграции, которое имеет для меня символическое значение, поскольку оно аукнулось двадцать лет спустя.
Итак, сразу после отъезда, еще в Вене, где мы пробыли не больше недели, я написал письмо Юзефу Чапскому[137] в парижскую «Культуру». Не знаю, почему именно ему. Вероятно, это был вопрос вкуса — специфической чуткости, которую я в нем ощущал.
Я не был знаком с Чапским, хотя несколько лет назад, летом 1966 года, приехав в Париж, посетил «Культуру». Меня, как и всех поляков, появляв-шихся в Мезон-Лаффит, принял Гедройц. Зигмунт и Зофья Герц[138] также участвовали в разговоре, расспрашивали меня о происходящем в Польше. Но о том, чтобы увидеться с Чапским, я тогда не думал. А в последние месяцы