Кружевница - Паскаль Лэне
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот-вот начнутся рождественские каникулы. Эмери поедет в Нормандию. И до отъезда нужно все решить.
Много раз Эмери мысленно вызывал Помм на разговор. Он говорил с ней то мягко, то твердо — будто уговаривал маленького ребенка лечь пораньше спать, растроганно думал он. Ну разве возможен иной выход? Это же в их общих интересах, объяснял он ей. Они пошли по ложному пути. Помм не может быть с ним счастлива. Что ни говори, они — люди разного круга. То, что подходит одному, никак не удовлетворяет другого, и наоборот. Разные вещи доставляют им удовольствие. Слишком далеки они друг от друга по рождению. Кстати, он даже не знает, чего она от него ждет. Он так и не сумел это узнать. Он извиняется. Он сожалеет. Конечно, не следовало ему заходить так далеко. Это его вина. Пусть она возненавидит его за это, пусть обвинит в том, что он надсмеялся над ней. Это, конечно, не так, но он понимает, что у нее есть основания для такого вывода. Она даже вправе презирать его.
На самом же деле разрыв их произошел куда проще. Эмери сообщил Помм, что собирается расстаться с ней, — мягко, но не считая нужным особенно щадить ее чувства, ибо ему казалось, что она вообще не способна чувствовать. Он столько раз пытался представить себе, как она будет реагировать, когда он сообщит ей о разрыве, и в конечном счете решил, что реакции не будет вовсе. Девушка спокойно, не поднимая шума, простится с ним.
Шума Помм действительно не подняла. Она сумела лишь вымолвить: «Что ж! Хорошо!» И потом: «Я знала, что так будет». Она закрыла коробку с «Кюремайлем», отжала губку и вытерла руки. Она не протестовала. Не плакала. Она казалась настолько спокойной, что Эмери, вместо того чтобы обрадоваться, как он надеялся, столь легкому концу, ощутил, что в нем закипает уже изведанная злоба на это бесчувственное животное — Помм.
Конечно, Эмери не мог не понимать, что причинил Помм непоправимое зло. Она ведь ничего у него не просила — кроме, быть может, согласия принять ее в дар; теперь же ему стало казаться, что она заставила его пойти на неслыханную жертву. Тогда как на самом деле у него не хватило мужества удержать девушку, не допустить, чтобы она принесла себя в дар, — он ведь позволил ей это сделать. Он позволил Помм сжечь перед ним тоненькую свечку своей безграничной преданности — позволил, не задумываясь о последствиях, как не задумываются о последствиях, забыв выключить лампочку перед сном.
Все было так же, как в день их встречи, их первого разговора, их первой прогулки — как в тот день, когда Помм впервые узнала, что такое любовь. И на каждом этапе (тогда он еще не знал, что это были «этапы») он думал лишь, что уже «слишком поздно» поступать иначе. И очередной этап проходил, сопровождаемый легкими угрызениями совести, о которых Эмери тут же забывал. Однако всякий раз он думал о том, что зло, которое он может причинить Помм в дальнейшем, будет неизмеримо больше.
Зато Эмери знал, что Помм не станет защищаться, не станет бунтовать и даже не покажет, как она страдает. И жалость, возникавшая в его сердце, тут же заглушалась вспышкой гнева или презрения.
Если бы Помм попыталась защищаться, если бы у нее вырвалось хоть слово упрека, хотя бы сдавленное рыдание, быть может, Эмери расстался бы с ней иначе. Он почувствовал бы к ней больше уважения (она была бы ему понятней). Он мог бы придать большую значимость их разрыву, и Помм в качестве предсмертного причастия получила бы, по крайней мере, зрелище великого горя. Пока она укладывала вещи в чемодан, он все еще надеялся услышать от нее хоть жалобу, хоть какой-то упрек. Но она молчала. Она только попросила у него коробку из-под книг, освободила ее и сложила туда вещи, не поместившиеся в чемодан. Потом перевязала коробку и ушла.
Он мог бы пройти мимо, совсем рядом с ней и не заметить ее. Ибо Помм была из тех, что сами не проявляются, — нужно терпеливо и внимательно ее расспрашивать, суметь ее разглядеть.
Конечно, Помм была девушкой вполне заурядной. Для Эмери, для автора этих строк, для большинства мужчин девушки такого типа — лишь случайные вехи, мимолетные увлечения, которые занимают вас на миг, потому что красота и покой, даруемые ими, не отвечают вашим представлениям о красоте и покое и о женщине, которая может их дать. Это — бедные девушки. И они сами знают, что они — бедные девушки. Но бедны они лишь тем, чего не сумели в них разглядеть. А кто из мужчин положа руку на сердце не совершал в своей жизни два-три таких проступка?
Помм вернулась к матери, куда-то в район Сюрена или Аньера. В красный кирпичный дом, стоявший между двумя желтыми кирпичными домами. Как и раньше, мать и дочь подолгу сидели на диване, обитом черным дерматином, и ни разу ни та, ни другая словом не обмолвились о молодом человеке. Просто Помм вернулась — и все. Разложила вещи у себя в комнате. И по вечерам смотрела телевизор.
Теперь Помм точно знала, что она некрасивая. Некрасивая и толстая. И достойна презрения, ибо это — лишь внешнее выражение ее внутренней гнусности: на сей счет Помм не сомневалась после того, как Эмери ее прогнал.
Страшнее всего было для нее выходить из дома — оказаться среди других людей, на улице, в поезде, в парикмахерской. Помм видела, как смотрят на нее люди. И явственно слышала смешки за спиной. Она никого не осуждала. Ей просто было стыдно.
А ведь Марилен еще давно сказала ей как-то: «Ой-ой-ой! Ну и разнесло же тебя!» И больно ущипнула за грудь, за бока, за бедра. Теперь-то Помм и припомнила эту фразу Марилен. Слова звучали у нее в ушах, точно Марилен была рядом или чуть позади и снова и снова повторяла, какая она толстая.
Вспоминала Помм и то, как Эмери порой касался ее, будто преодолевая что-то, будто переступая через себя. Наверное, в конце концов она опротивела ему. При одной мысли об этом ее бросало в жар и становилось стыдно. Она вся покрывалась потом. Особенно под мышками. И начинала задыхаться от собственного зловония.
Воскресенья мать и дочь проводили вместе, и это пребывание вдвоем было мучительно для обеих. Днем мать отправлялась с дочерью подышать воздухом — пусть отвлечется, а то совсем зачахнет. Дочь вела мать своим, раз навсегда установленным маршрутом, по самым пустынным улочкам предместья. В воздухе уже ощущалось дыхание холода. Помм ежилась в легоньком пальто. И старалась поскорее вернуться к себе, в свою комнатку. Здесь она была ограждена от посторонних глаз. Наверное, рассеянно слушала фильм, который передавали по телевизору, стоявшему за стенкой. И пыталась заснуть, чтобы проспать до вечера.
Помм чувствовала, что мать сердится на нее. Она никогда и ни в чем не упрекнула бы дочь, — просто ей, должно быть, тоже стыдно. Сначала была Марилен. Но Марилен отвернулась от Помм. Потом был молодой человек; и он тоже от нее отвернулся.
Мать Помм ничего не говорила. Вот если бы она могла сказать дочери, что во всем случившемся нет ни капли ее вины. Но она, как и дочь, не умела высказать то, что было у нее на душе. Она прекрасно понимала, эта продавщица из молочной, что дочери плохо, и изо всех сил старалась не причинить своей девочке еще большую боль. Потому и молчала. И боялась произнести лишнее слово.
Боялась сказать, например, что Помм, конечно же, встретит парня, который составит ей подходящую пару. И они поженятся. Парень будет из скромной семьи, никакой не студент: ведь и сама Помм — человечек скромный. И нечего забивать себе голову мечтами о чем-то другом.
А вот как выглядела бы свадьба Помм.
Произошло бы это событие там, на севере, в ее родном поселке, откуда ей вообще не следовало уезжать. Сначала они пошли бы в мэрию: свидетели — аккуратно подстриженные, с красными от волнения липами, жених — слегка напыщенный. Потом отправились бы в церковь — на Помм было бы белое платье. И белые, очень длинные, очень тонкие перчатки. В церкви Помм пришлось бы помучиться: не так-то легко их стащить. Снова надевать их она бы уже не стала — чтобы все видели обручальное кольцо. Потом она положила бы их в коробку из-под туфель, вместе со свадебным букетом, чтобы сохранить на всю жизнь.
Затем они пошли бы обедать. И просидели бы за столом до темноты на террасе кафе, что напротив памятника погибшим. На закуску ели бы морских тварей, запеченных в раковине.
Отец жениха пил бы бочками. А жена знай подзадоривает. «Только делаешь вид, что пьешь», — говорит она. И подливает. Чтоб был не трезвей других! Да только он мужик бывалый. И держится молодцом.
Ну вот, теперь все пьяны. И мужья ушли куда-то далеко в свой собственный мир, где все расплывается и ускользает. А женщины, наконец, овдовели — хотя ненадолго. Они предоставлены сами себе. И веселятся «всухую». Дети, тоже предоставленные сами себе, берут штурмом памятник погибшим.
Жених сидит трезвый. Он не любит вино. Ему скучно. До чего затянулось застолье! Он молчит, потому что сказать ему нечего.
К вечеру все общество перемещается к маме Помм. На столе стоит игристое вино, пиво, пирожные. Мужья обрели наконец своих жен. Они трезвеют. Но ненадолго, ибо уж очень мерзко себя чувствуешь, когда начинаешь трезветь, а предстоит еще выпивка. Жены ведут их — каждая тянет за руку своего слепца или паралитика по тротуару вдоль шоссе; дети вдалеке следуют за ними: слишком хорошо они знают, что сейчас можно и подзатыльник получить.