Кружевница - Паскаль Лэне
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот день Помм, наконец, увидела владения молодого человека: его замок, его родителей, мир его детства, который он открывал для себя, бродя по узким тропинкам между плотными рядами кустарника и ежевики.
Большую часть замка занимала гигантская кухня, где был очаг величиной с подворотню и витал запах дичи. В кухне было очень холодно, но все же теплее, чем в гостиных и спальнях, по которым Эмери быстро провел Помм. Помимо основного здания существовала еще ферма, куда они не заглянули, и голубятня, которую Помм приняла за одну из башен замка.
Отец молодого человека держался как кавалерийский офицер, а одевался как конюх. Мать молодого человека была исполнена этакой колючей любезности. Помм совсем оробела. Утром она целый час выбирала, какой бы свитер и какую юбку лучше надеть.
Пообедали. Отец Эмери невероятно много пил и каждый раз причмокивал, опрокидывая бокал. Помм нашла, что он не слишком вежлив, но весьма решителен. В конце трапезы он отпустил два-три отеческих наставления и, не слишком твердо держась на ногах, отправился по своим делам.
Эмери развел в очаге огонь (словно крошечный огарок загорелся в гроте). Его мать приготовила кофе. Помм хотела было помочь убрать посуду с длинного дубового стола, на котором они ели без скатерти. Но дама не позволила. Она нажала на кнопку звонка, и в комнату ввалилась невероятно грязная крестьянка, сбросила посуду в раковину и, со злости отвернув до отказа кран, залила все водой.
Кофе пили без кофеина, сидя у очага. Дама растянулась на диванчике в стиле мадам Рекамье, единственном предмете, напоминавшем о комфорте в этой каменной пустыне. Помм сидела навытяжку на соломенном стуле. Беседовали. Мать Эмери задала девушке несколько вопросов, на которые ответил юноша. Однако даму не интересовали ответы — ей важно было спросить.
Помм молча, скромно слушала, как о ней говорят: она понимала, что не должна вмешиваться в беседу. У нее было такое ощущение, точно она выставлена на аукцион: с одной стороны продавец — Эмери, с другой стороны клиент — его мать. Но конечно же, между матерью и сыном ни о какой купле-продаже и речи не было, как не было речи о том, принять ее в свой круг или не принимать. Весь разговор шел просто так, смеха ради. («Она очень миленькая, но совсем дурочка», — сказали сыну глаза дамы и тем же взглядом спросили: «Разве ты не слышал, что она сказала?» — «Но... она ничего не сказала», — так же молча ответил ей сын. И, однако, суровый приговор, недвусмысленно вынесенный матерью, произвел на него не меньше впечатления, чем если бы он был высказан вслух.)
После кофе молодые люди отправились прогуляться по голым осенним лугам, окружавшим замок. Свет дня уже разрезали, раздробили черные ветви наиболее высоких деревьев, и он медленно оседал, исчезал за темной стеной окружавшего луг леса. Помм взяла было Эмери за руку, но тот быстро высвободился и зашагал впереди крупным, тяжелым шагом мелкопоместного дворянина, предоставив ей самой заботиться о том, чтобы не сломать ногу на высоченных каблуках, какие носят парикмахерши.
Возвращались они по каменистой тропинке — Эмери по-прежнему шагал впереди, а Помм ковыляла за ним, проваливаясь в рытвины, спотыкаясь о камни. Эмери — в который уже раз — воспевал при Помм несравненную красоту осени, когда небо точно вымощено белыми и серыми валунами и застывшие деревья тоже постепенно становятся как бы изваяниями. При каждом новом приливе вдохновения вся эта поэзия облачком тумана слетала с губ Эмери. И Помм, глядя на эти облачка, чувствовала, как ее затопляет волна любви. Ведь это была частица его души, с которой она молчаливо, но старательно пыталась слить свою душу.
— Ты хоть слушаешь, что я тебе говорю? — внезапно взорвался Эмери. И решив, что хватит изливаться, быстро зашагал к замку, предоставив далеко отставшей парикмахерше самой заботиться о целости своих щиколоток. Войдя в кухню, он захлопнул за собой дверь. Когда же через минуту-другую появилась Помм, он произнес лишь: — Едем домой!
А его мамаша еще подлила масла в огонь:
— Я бы с удовольствием оставила вас ночевать, но, по-моему, это не совсем удобно.
Помм не промолвила ни слова: два дня отгула, что дала ей хозяйка, можно ведь использовать и в другой раз.
Что-то словно мешало Помм проявлять свой ум — будто ставило перед ней барьер. Она никогда не задавала вопросов. Казалось, ее ничто не удивляло, ничто не поражало.
И вот однажды Эмери понял, что не в силах больше слышать, как она чистит зубы.
Раздражение все росло и росло с неотвратимой быстротой, тем более что у Эмери не было опыта жизни вдвоем, — теперь он уже не мог выносить прикосновения ее ног в постели. Потом не мог слышать по ночам ее дыхание.
Вероятно, Помм смутно догадывалась, что ее присутствие стало раздражать Эмери. И она постаралась сделаться еще незаметнее — еще прилежнее занималась домашними делами, еще больше хлопотала по хозяйству. А на Эмери все сильнее и сильнее давило это безграничное, поистине непристойное уничижение, которое мешало ему восстать, мешало даже мысленно сформулировать хоть малейший упрек. И это незаметно его ожесточало. Невыносимая безгрешность Помм точно связывала его, лишая естественного права взбунтоваться. Это вечное стремление девушки стушеваться изрядно давило на него.
А потом появился стыд, который охватывал Эмери всякий раз, как он видел обращенный к нему смиренный взгляд, оценивавший и его, студента, меркой своего смирения. Но человек, которого видели эти глаза, был, право, не Эмери. И его грызло подозрение, что на самом деле Помм живет не с ним, а с кем-то другим, кто очень на него похож, но все же не он.
Так или иначе, в один прекрасный день Эмери все равно должен был прийти к выводу, что его нежность, даже, как ему казалось, любовь, — всего лишь сделка. Но откровенно признаться в этом нельзя — таковы условия контракта.
С первых же минут его увлечение Помм, хоть и было вполне искренним, уже содержало в себе зародыши будущего ожесточения. Он поддался чувству больше, чем сам того хотел, но в ту минуту, когда это произошло, уже понимал, что все кончится крахом. Так почему бы честно не признать, что он предвидел крах и это входило в его расчеты?
Когда Эмери осознал, что тоска, охватывающая его всякий раз, как Помм оказывается рядом (а эти участившиеся вспышки злости — против кого они? против нее или против самого себя?), рождена (и уже давно) тем, что подруга стала раздражать его, он понял и другое: раздражение это уже укоренилось в нем и оно неразрывно связано с «любовью», которую он до сих пор питал к Помм. Переход от одного чувства к другому — от любви к раздражению — произошел незаметно, ибо по сути дела был следствием «перерождения» любви.
Вот почему Эмери какое-то время пытался бороться с этим раздражением. В нем оставалось еще слишком много нежности к Помм. Не мог он взять и вдруг возненавидеть ее молчание, ее смирение, чистоту ее души, которая покорила его когда-то и покоряла до сих пор, как только он над этим задумывался.
Помм все еще была нужна ему — он это чувствовал, когда ее не было рядом. Ему тогда словно чего-то не хватало — не хватало ее. Но когда Помм возвращалась с работы и входила в комнату, он не ощущал ни удовлетворения, ни радости. Наоборот, у него тут же пропадало желание ее видеть. И всякий раз он испытывал легкое, едва ощутимое, однако самое настоящее разочарование, и всякий раз его охватывала злость: он целый день ждет встречи с Помм, а вместо нее приходит другая. Но на что же он рассчитывал?
Ирония этой банальной истории заключается в том, что Помм, которая готовила ужин и садилась есть только после Эмери, была как раз наиболее подходящим персонажем для личной драмы молодого человека, только она не сумела выдержать свою роль до конца, чего, по правде говоря, не сумел бы выдержать никто.
Настанет день, и хранитель музея вспомнит, что давным-давно, когда ему было всего двадцать лет и он был еще совсем сосунком, он знал одну бедную девушку, чью тайну так и не смог раскрыть. И он устремит умиленный взор на уже слегка стершийся в памяти, подправленный временем образ, — пред ним предстанет пара, призрачная, нереальная. Он с удовольствием вспомнит тот странный эпизод из своей юности, наслаждаясь главным образом тем, что будет сам не узнавать себя. И он никогда не поймет, что та комнатка, то скромное прошлое, оставившее в нем неизгладимый след (он никому, даже жене, об этом не расскажет), в конечном счете — не что иное, как ловкая спекуляция, небольшое мошенничество в его почтенной, добропорядочной жизни. Ведь эта ностальгия, даже угрызения совести составляют его тайный капитал, кладезь тонких, бесценных чувств, и процентами с этого капитала он будет пользоваться понемногу каждый день.
Он не спит. Он не может заснуть после того, как увидел ее спящую. Сейчас лицо ее открыто. Оно озарено внутренней улыбкой. Ей ничего не снится. Да и не может ничего сниться. Улыбка ее обращена в никуда, и она отдается небытию как любовнику. Много раз у Эмери возникало желание разбудить ее, вырвать из этого одиночества, из покоя, который она вкушает без него и к которому он, не осмеливаясь в этом себе признаться, ее ревнует.