Ночной поезд на Лиссабон - Паскаль Мерсье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он прекрасно ориентировался в генеалогических древах. Праду, как выяснил Грегориус, были древнейшим родом, берущим начало с Жуана Нуниша ду Праду, внука Алфонсо Третьего, короля Португалии. Эса? Их род восходил к Педро Первому и Инеш ди Кастру и являлся одним из самых знатных в Португалии.
— Моя фамилия, впрочем, еще древнее и тоже в родстве с королевским домом, — возвестил Котиньо, и за иронией угадывалась гордость.
Он завидовал Грегориусу, владевшему древними языками, а по дороге к выходу вдруг выхватил откуда-то со стеллажей греко-португальское издание Нового Завета и протянул ему:
— Не знаю, почему делаю это, — пробормотал он, — но так уж вышло. Дарю его вам.
Пересекая двор, Грегориус знал, что до конца жизни не забудет этот голос, как и руку старца, мягко подтолкнувшую его к двери.
Трамвай громыхал через рано сгустившиеся сумерки. «Ночью мне никогда не найти голубой дом», — размышлял Грегориус.
День продлился целую вечность. Грегориус прислонил голову к оконному стеклу. Неужели он всего лишь два дня в этом городе? И не прошло еще четырех дней, то бишь сотни часов, с тех пор как он оставил свои латинские книги на учительском столе? На Росиу, знаменитой площади Лиссабона, он вышел и с неподъемным пакетом из букинистической лавки Симойнша поплелся к отелю.
10Почему Кэги говорил с ним на языке, который звучал как португальский, но португальским не был? И почему Марк Аврелий срамил его, не произнеся ни одного худого слова?
Грегориус, весь в поту, сидел на краю кровати и тер глаза, стараясь прогнать сон. Потом появился смотритель, который из толстого шланга чем-то опрыскивал место, где стояла португалка, суша полотенцем свои волосы. Потом или до того Грегориус шел вместе с ней в кабинет Кэги, чтобы представить ее ректору. Дверь открывать не понадобилось. Внезапно они оказались перед массивным ректорским столом как просители, забывшие о своем прошении. Потом ректор исчез так же нежданно, как и его стол, и стена за ним — и вдруг открылся вид на Альпы.
И тут Грегориус заметил, что дверца мини-бара открыта. Видимо, в какой-то момент он проснулся от голода и съел пакетик арахиса и плитку шоколада. Затем он боролся с переполненным почтовым ящиком своей квартиры в Берне, из которого вываливались счета и рекламные проспекты, обратившиеся вдруг в библиотеку, объятую пламенем, и это была библиотека Котиньо, состоявшая сплошь из кучи обугленных Библий…
За завтраком Грегориус съел двойную порцию и оставался сидеть, несмотря на косые взгляды официантки, накрывавшей столики к обеду. Он понятия не имел, как будут дальше развиваться события. Совсем недавно он слышал, как супружеская пара из Германии педантично планировала распорядок предстоящего дня. Он попытался сделать то же самое, но ничего из этого не вышло. Лиссабон как туристская достопримечательность нисколько не интересовал его. Лиссабон был городом, в который он сбежал из своей прошлой жизни. Единственное, на что он мог бы отважиться, это совершить обзорную поездку на пароме по Тежу, чтобы увидеть панораму города. Но и этого не хотелось. Так что же ему, собственно, надо?
Поднявшись в номер, он разобрал скопившиеся книги: два популярных издания о землетрясении и чумной эпидемии, роман Эсы де Кейрош, «Книга беспокойств» Пессоа, двуязычный Новый завет, учебники с курсом португальского. Ради эксперимента он упаковал их и поставил саквояж к двери.
Нет, не то. И дело не в очках, которые он должен завтра забрать. Вскоре приземлиться в Цюрихе, потом выйти из поезда в Берне — невозможно. Уже невозможно.
А что в итоге? То, что возбуждает мысль об ускользающем времени и смерти: что перестаешь осознавать, чего хочешь на самом деле? Что больше не хозяин своим желаниям? Что теряешь связь с давно устоявшимся и привычным? И сам себе становишься чужим?
Почему он не пускается на поиски голубого дома, в котором, возможно, до сих пор обитает Адриана ди Праду, спустя тридцать один год после смерти брата? Почему он в замешательстве? Что его останавливает?
Грегориус погрузился в то, что обычно делал, если пребывал в колебаниях: он раскрыл книгу. Его мать, дочка крестьянина из кантона Берн, не брала в руки книг, разве что изредка какую-нибудь непритязательную повестюшку из сельской жизни Людвига Гангхофера, да и ее-то читала месяцами. Отец открыл для себя чтение как избавление от скуки в пустых залах музея, а с той поры, как вошел во вкус, читал все подряд. «Теперь и ты прячешься от жизни за книгами», — неизменно сетовала мать, когда заставала сына с книжкой в руках. Грегориус испытывал щемящую боль оттого, что она не слышала и не понимала всей красоты и волшебства прекрасных строк, которые он ей зачитывал.
Есть «люди читающие» и «другие». К какой из категорий относится человек, видно сразу. И нет большего различия между людьми, чем это. Когда он делился своим наблюдением с окружающими, те только покачивали головами, посмеиваясь над его чудачеством. Но ведь так оно и есть, размышлял Грегориус. Так и есть.
Он отослал горничную и на много часов ушел с головой в перевод отрывка из Амадеу ди Праду, название которого бросилось ему в глаза, когда он в очередной раз листал книгу.
O INTERIO DO EXTERIOR DO INTERIOR — ВНУТРЕННЕЕ ВО ВНЕШНЕМ ОТРАЖЕНИИ ВНУТРЕННЕГО
Некоторое время назад — это было солнечным июньским утром, когда свет неподвижным маревом заливает улицы, — я стоял на Руа-Гарретт перед витриной магазина, в которой из-за этого ослепляющего света видел вместо товаров лишь собственное отражение. Непросто стоять на пути у себя самого, в особенности когда это становится оппозицией: «я» против «я». И только вознамерился через раструб рук, дающих тень, заглянуть вовнутрь, как позади моего отражения возникла — мне показалось, тень грозовой тучи, меняющей мир, — фигура высокорослого мужчины. Он остановился, вынул из кармана рубашки пачку сигарет и сунул одну в рот. Когда он выпустил первый клуб дыма, его блуждающий взгляд остановился на мне. «Мы, люди, что мы знаем друг о друге?» — подумал я и — чтобы не встречаться с ним взглядом — сделал вид, будто рассматриваю товары на витрине. Незнакомцу же предстал в отражении сухопарый человек с проседью в волосах, узким лицом с суровыми чертами, темными глазами за круглыми стеклами очков в золотой оправе. Я бросил испытующий взгляд на своего двойника. Квадратные плечи, прямая осанка — прямее некуда, — голова поднята так высоко, насколько позволяет мой рост, даже слегка запрокинута назад. Правильно говорили даже те, кто испытывал ко мне симпатию: я высокомерный циник, глумящийся над всем человеческим, мизантроп, у которого на всех и каждого готова едкая острота. Именно такое впечатление должно было создаться у человека с сигаретой.
Но как же он заблуждался!
Иногда я думаю, что держусь так подчеркнуто прямо из протеста против необратимо скрюченного тела моего отца, против мук и страданий, которыми пригнула его к земле болезнь Бехтерева, заставила ходить, потупив взор, как подлый раб, не смеющий поднять глаза на хозяина и посмотреть ему прямо в лицо. И тогда мне кажется, что, вытягиваясь, я выпрямляю за гробом спину моего гордого отца или каким-то магическим законом, имеющим силу обратного действия, добиваюсь того, что его жизнь не так закабалена болью и унижением, как это было на самом деле. Как будто моими нынешними усилиями я мог мученическое прошлое заменить лучшим — свободным и независимым.
Однако это было не единственным заблуждением, в которое мой вид мог ввести незнакомца за моей спиной. После бесконечной ночи, проведенной без сна и утешения, этим утром я меньше всего походил на человека, глядящего на всех свысока. Накануне я сообщил своему пациенту в присутствии его жены, что жить ему осталось недолго. Прежде чем вызвать их в кабинет, я долго убеждал себя, что они должны иметь возможность спланировать оставшееся время для своей семьи с пятерыми ребятишками. Да и вообще: немалая часть человеческого достоинства состоит в том, чтобы иметь силы посмотреть в глаза своей участи, даже самой тяжелой — и никто не в праве лишать их этого. Был ранний вечер, в открытую балконную дверь залетал легкий теплый ветерок, доносились шорохи и ароматы отзвеневшего летнего дня; и если бездумно и самозабвенно отдаться ласковой жизнеутверждающей волне, то не есть ли это мгновение счастья? «Ах, если бы сейчас бил по окнам дождем беспощадный ураган!», — думал я, когда муж с женой присаживались напротив меня на краешек стула, с робкой надеждой услышать заключение, которое избавит их от страха скорой смерти, и они смогут беззаботно раствориться в толпе фланирующей публики, имея впереди море времени. Я снял очки и перед тем как начать, потер переносицу большим и указательным пальцами. Оба, похоже, восприняли мой жест предвестником ужасающей правды, ибо, когда я поднял глаза, они взялись за руки. Они, которые уже десятилетиями — так мне казалось — не искали близости друг друга. У меня перехватило горло, так что я невольно еще больше затянул их тягостное ожидание. И заговорил я, обращаясь к этим рукам, — так тяжело было вынести взгляд, в котором стоял неописуемый ужас. Руки судорожно сцепились, так что кровь отхлынула. Эта картина: обескровленные белые костяшки пальцев — лишила меня сна и, чтобы отогнать ее, я вышел на прогулку, которая и привела меня к этой витрине, в которой отражался я сам. (И еще от одного воспоминания хотел я избавиться на залитых солнцем улицах: сердясь на себя за то, как неуклюже сообщил своему пациенту горестную весть, потом накричал на Адриану из-за того, что она забыла принести мой любимый хлеб. Такого я себе раньше никогда не позволял, ведь она заботится обо мне как мать. Если бы золотисто-белый свет утра мог загладить мою вину!)