Пенаты - Наталья Галкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, поэт Б., с которым я подрался под парами белены, наливки и дурных воспоминаний о проделках молодости, тоже извинялся и каялся; да вдобавок признался мне, какое особое, атавистическое, века осьмнадцатого, у него отношение к дуэли. Он сказал: «Я бы только и делал, что стрелялся бы и дрался на шпагах. И не было бы у меня выбора — кем быть: убийцей или убитым мучеником». Знаменательная, кстати, фраза; однако ни тема Рока, ни тема Провидения меня сейчас не занимают.
У нашего Николая Федоровича (того, подписывающегося латинскими буквами Fiodoroff, чудака) гости, два гражданина из мира науки.
Намедни я наблюдал одного из них (по фамилии Костомаров) купающимся; какое зрелище! Немолодой, статный, загорелый, высокий, с военной выправкой ученый муж заходил в воду; вода не желала, чтобы он заходил; только не говорите о моем художественном воображении, у меня слишком мало такового, мне его всегда недоставало (см. произведения), я просто вижу лишнее, замечаю незамечаемое, у меня взгляд суперсенситивного (сверхчувствительного, но иностранное слово мне больше нравится!) прибора с микрошкалою. Так вот: вода отторгала представителя науки, как Природа отторгает науку время от времени (или всегда?), вода отступалась, отшатываясь, темнела и меркла, когда входил в нее Костомаров, темная полоса помечала траекторию его продвижения к Кронштадту (а тут так мелко, особенно в отлив, пока окунешься, прешься чуть не километр пешедралом; дети и женщины, не выдержав, ложатся на воду, зайдя по пояс, и патологически — на такой-то глубине — плывут; Маркизова Лужа и есть лужа).
У меня нет особенной идиосинкразии к науке, Вы знаете, да и не может быть по роду занятий (Вы и про мое образование знаете, я не филолог, не лингвист, не учитель словесности); я только наблюдаю феномен взаимоотношений между наукой и Природою.
Второй представитель передовой научной мысли, Гаджиев, — не любитель купаний, зато обожает загорать. Стоит ему глянуть на солнце, как светило закрывается облаком; под ястребиным взором Гаджиева порыв ветра стелет осоку, перекатывается по песку сухой тростник, вскипает смола на перевернутых лодках; я все хочу спросить, не питался ли уважаемый научный работник выступать в качестве иллюзиониста?
Природе, разумеется, чихать на нравственность, у нее свои категории, свой язык, свои проблемы; однако мы (люди вообще, все люди, а люди науки в особенности) безнравственны настолько, что это даже на языке Природы как-то называется; ее от нас тошнит, выражаясь нашим языком.
Начав с тени похмелья, ею, о эллипсис, и заканчиваю свою эпистолу — в ожидании, кстати, ответной; Вы разучились писать? я не возражаю против машинописного экземпляра, надиктуйте Женечке. Не такой уж я распоследний автор из ныне живущих, чтобы Вы могли позволить себе гнушаться... и т.п.
Пожалуй, мне не следует подолгу сиживать у залива. Залив живет своей жизнью, самодостаточен, совершенно ко мне равнодушен, я чувствую свою отторженность, отверженность перед ликом мирового океана, я умаляюсь до габаритов песчинки, маска бессмертия (любимый аксессуар всякого пишущего, от гения до графомана) падает с лица моего, я становлюсь более чем смертен: перестаю существовать. Посему впредь буду больше времени проводить в лесу, в палисаднике Дома творчества и в каких-нибудь гостях у кого угодно. Предадимся — как называется, в отличие от клаустрофобии, боязнь разомкнутых пространств? Напишите мне незнакомое словечко, редактор! Я ведь помню пресловутого гражданина, переходившего периодически Кировский мост на карачках, — он сим синдромом и страдал. Теперь я его не просто помню, я его понимаю. Какая колоссальная дистанция между глаголами «помнить» и «понимать»!
Но я увлекся. Графоманские навыки берут свое. По счастью, лист бумаги заполнен, — и я откланиваюсь, а то рука потянется к следующему: где же обещанная краткость? сестра таланта? бедная родственница? Ответьте мне, прошу Вас, а то я обижусь.
Ваш Т.Загорая, Гаджиев снимал и надевал парусиновую кепку, и подставлял солнцу круглую, подобную бильярдному шару, энергично пролепленную голову, и прикрывал ее маленьким кепочным тентом. Начав лысеть, он прекратил лелеять оставшиеся волосы («лысые локоны», как он выражался), а стал стричься под Котовского, наголо. Короткие колючие усы, торчащие над верхней губой, придавали ему сходство с тюленем; сходство усиливалось при купании и заплыве; отчасти поэтому Гаджиев избегал купании, зато старался загореть; загоревшая обнаженная голова становилась золотистой.
Чтобы не обгореть и не перегреться, каждые полчаса тюлень в парусиновой кепке отправлялся в тень, переселялся в зону прибрежных сосен. Пляж зонировался полосами: полоса мокрого песка, узкая полоска камешков и раковин, полосы сухого песка с межами сухого тростника, водорослей и раковин, высушенных солнцем, полоса голубовато-зеленой осоки, полоса травы, прибрежные коренастые, невысокие, кряжистые сосны с узловатыми ветвями, извилистыми свилеватыми стволами и ветвями, привыкшие противостоять ветрам, столь отличающиеся от стройных прямолинейных струн сосен корабельных, легко колеблемых порывами ветра, чьи рощи и леса располагались выше, дальше от залива, образуя, наконец, кордоны лесничеств, скрывающие в потаенных чащобах своих остатки линии Маннергейма, одну из маннергеймовых дач (их было несколько, дивных лесных особнячков в стиле «модерн», отличавшихся цветом и убранством, проект тот же: Белая Дача, Красная Дача...), россыпи гильз, мины и гранаты, кое-как прикрытые землей, лисьи норы, лосиные следы, клондайки сморчков, строчков, опят, морошки, горькушек, статные стебли лесных орхидей, болотца с камышом и непочатые, нетронутые пласты лесной тишины.
Перейдя в тень, Гаджиев всякий раз оказывался рядом с Ларой, тоже не желающей загореть, — так сказать, теоретически, она и не загорала, не приставал к ней загар. Длинноногая Лара в темно-синих с красной каемочкой лифчике и трусиках, ситцевом платочке или соломенной шляпе, с неизменной коралловой ниткой на шее, сосредоточенно читала, что не мешало ей, поворачиваясь на бок, тут же впадать в рассеянность и вперять в подобный океанскому горизонт невидящий взор; да и что там было видеть, на горизонте-то? В отличие от густонаселенного плавсредствами Черного моря, Маркизова Лужа редко показывала зрителям пароходный дымок или парус; постоянной меткой масштаба служил разве что Кронштадт, то видимый, то невидимый, являющий оку купол своего собора, почти гипотетического сооружения, доступного разве воображению, потому как Кронштадт — город закрытый, и собора въяве никто не видел.
— Какую книжку читаете, Ларочка? — спросил Гаджиев. — Роман, надо полагать?
— «Войну и мир».
— Своею волею? По программе учебной? читаете? перечитываете?
— По программе читаю, однако добровольно, — отвечала Лара, улыбаясь.
— Нравится?
— Конечно.
— Война больше нравится или мир?
— Война не нравится, я даже пропускаю иногда кусочки, — честно созналась Лара, — а мир очень.
— Когда я был молод, — сказал Гаджиев, проводя ладонью по круглой голове, — я влюблялся в литературных героев. Есть ли такая привычка у вашего поколения? Или сие устарело и ушло в прошлое?
— Есть. Я всегда влюблялась в героев книг. В виконта де Бражелона, в графа Монте-Кристо.
Гаджиев залюбовался ее золотистыми, чуть выгорающими на солнце длинными волосами.
— А в «Войне и мире» вы в кого влюблены? — спросил он для поддержания разговора, ему нравился ее голосок, ее очарование женственное, сам факт способности ее артикулировать, говорить, лепетать. — В князя Андрея, Пьера или — только не признавайтесь преподавателю — в Анатоля Курагина?
— Мне очень нравится Николай Ростов, — отвечала Лара, — но я никому в том не признаюсь, кроме вас.
В Гаджиеве постоянно звучал квартет со скользящим составом исполнителей: психиатр, психолог, гипнотизер, маг, иллюзионист, экстрасенс (хотя последнее слово было ему неизвестно); при смене состава менялась и первая скрипка.
— Интересно, с кем из героинь вы себя отождествляете? — спросил психолог. — С Наташей Ростовой? с княжной Марьей? с Элен Курагиной? с Жюли, может быть, учитывая неординарность вашего восприятия?
— У меня восприятие самое обычное, — сказала Лара. Я ни с кем себя не отождествляю. Но больше всех мне понятна Соня, она так на меня похожа.
— Чем же? — спросил заинтересованный Гаджиев.
— Про нее говорят: она пустоцвет, — так ведь и я пустоцвет. Она все делает как надо, чувствует, влюбляется, а все неживое, точно Соня — кукла. Я такая же.
«А умница девочка», — подумал экстрасенс.
Блуждающий по заливу и пляжу Ларин взор внезапно совершенно изменился, да и сама она изменилась, точно в ней прибавилось женственности. Из дома Маленького вышел молодой человек и двинулся по пляжу в их сторону. Лара надела темные очки.