Портрет героя - Мюд Мечев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не отвечаю, я смотрю на ее лицо. Оно в синяках, обильно замазанных кремом и запудренных: один — под глазом, второй — ниже, третий — прямо на лбу. Я мысленно благодарю ту руку, которая наставила ей эти украшения.
— Ты что уставился? — звереет она. — Еще лыбишься! Где мать?
Мама выходит в коридор.
— Так! — важно заявляет Нюрка, увидев маму. И хотя она прекрасно знает нас всех, достает ручку и бумагу и, нацепив очки, начинает задавать свои любимые идиотские вопросы:
— Фамилия?
Мама отвечает.
— Громче! Я не слышу! — орет Нюрка.
Мама повторяет.
— Вот теперь хорошо, — снисходительно замечает Нюрка и что-то помечает в своей бумажке. — Имя?
Моя мама так же спокойно называет свое имя.
— Отчество? — подавляя меня мощью своих синяков, увеличенных стеклом очков, продолжает Нюрка.
«…Все-таки, — думаю я, — скорее всего, ее ударили куском шланга или чулком с песком. Неужели те метростроевские?»
— Национальность?
— Русская.
— Странно, — удивляется Нюрка и, покачав головой, опять что-то отмечает в бумаге.
А я разглядываю остальных членов комиссии. Прямо за Нюркой, скорбно и сочувственно уставя бараньи глаза навыкате, топчется женщина интеллигентного вида с портфелем. Это — Кац. Всем своим поведением она явно хочет нам показать, что не сочувствует этому мероприятию. За ней, в мокрых валенках, не шевелясь, стоит наш дворник по прозвищу Робинзон. Угрюмо уставясь на полки с посудой, он корявыми пальцами щупает столик из красного дерева. Рядом с ним — его молчаливая и глупая как пробка жена, Феофаниха. Она испуганно следит за речью Нюрки, часто моргая ресницами. Широкое лицо ее покрыто оспинами. Замыкает комиссию женщина-алкоголичка по прозвищу Лосьонотпотаног. Изредка она глухо кашляет в свой громадный кулак, украшенный татуировкой, и тогда до меня долетает запах денатурата.
Все они стоят в нашей кухне у кладовки, на дверях которой нарисован прекрасный обнаженный Адам. Он стоит среди пальм и каких-то темных деревьев, увитых лианами, а золотоголовая Ева протягивает ему яблоко. Змей, обвиваясь вокруг дерева, смотрит в затылки незваных гостей.
Нюрка возвещает громким как из бочки, голосом:
— Так, личность установлена. Комиссия приступает к работе!
Она достает новый листок, Кац источает флюидную ласку на меня и на маму, а Нюрка читает:
— «Жалоба. Я, гражданка, проживающая в квартире… — Ее голос звучит торжественно, официально, он полон силы и… некоторого зловещего оттенка, правда, совсем чуть-чуть, чтобы всем было ясно, что это не комедия, не балаган, а серьезное дело, всем необходимое. — …а в ответ на мои требования они злостным образом обеспечивали сохранность непристойного изображения голых тел взрослых людей религиозного направления…»
Феофаниха ахает, рука ее тянется ко лбу, но под грозным взглядом мужа, пальцы, на секунду застыв у лба, опускаются.
— «…на дверях нашей кладовки, — продолжает Нюрка чтение, — общего пользования, делая мое появление в кухне общего пользования невозможным, так что я стала готовить в комнате…»
Феофаниха опять ахает. Но ведь известно, что все мы теперь готовим в комнатах, а это всё — только треп.
— «…Кроме того, в коридоре… — Члены комиссии как по команде поворачиваются туда, где стоят шкафы с гравюрами и книгами. — …стоят шкафы с вещами неизвестного происхождения…»
Мама молчит, а Кац уже достала бумагу и, положив ее на свой портфель, быстро-быстро что-то пишет. Мама продолжает молчать, и Нюрка спрашивает:
— Где… где эта непристойность?
— Это изображение — не непристойное! Но если вы хотите его видеть — оно за вами.
Вся комиссия во главе с Нюркой перестраивается, при этом Феофанихе удается все-таки перекреститься, так как Робинзон в это время силится отколупнуть бронзовое украшение от столика.
— И для этого вас учили?! Чтобы вы… в наши дни занимались этим? Немедленно! Завтра же стереть эту непристойность! Эту… которая оскорбляет всех нас!
С сияющей победной улыбкой в их ряды входит Дуся, появившаяся из своей комнаты. Она цветет.
— А-а! Хорошо, что пришла! — приветствует ее Нюрка.
Я замечаю, что пребывание Нюрки в заместителях домоуправа превратило ее в другого человека: голос звучит уверенно, прежняя привычная наглость затушевывается той властностью, которая появляется у людей, осознающих свою реальную силу.
— Так вот что! Повторяю: чтобы завтра же этого не было! Кто — за? Помните, что у нас демократия!
Не давая ей договорить фразу, все одновременно вскидывают руки. При этом взгляд Кац становится еще тоскливее.
— Народ сказал свое слово! Я даю вам сутки сроку. Завтра же в это — время я приду проверить! — И Нюрка протягивает маме бумагу.
Под торжествующим взглядом Дуси мама, склонив голову, расписывается. Топая, они уходят, и я слышу, как Феофаниха громко спрашивает:
— Что же, божье-то и на кухне теперь запретили?
— Тьфу! Дура! — отвечает ей Робинзон.
Феофаниха снова украдкой крестит лоб, идя вслед за мужем; Кац бросает на маму такой взгляд, что кажется, она хочет пожать маме руку и сказать «крепитесь» или что-то в этом роде, а Дуся спрашивает:
— Что, поняли теперь, что и для вас законы писаны? Мама смотрит, не отвечая, на дверь кладовки, где Адам и Ева стоят в раю…
— Пойдем, мама.
Она подает мне холодную как лед руку, и мы уходим.
XX
Войдя в комнату, мама встряхивает головой, как бы отгоняя от себя мрачные мысли, и говорит:
— Надо открыть банку с молоком. Сейчас нам всем нужен горячий чай. Пойди на кухню, — просит она меня, — я отнесла молоко туда.
Я каменею.
— Мама! Разве можно?!
Я бегу на кухню. Смотрю на стол. Он пуст. На блюдце, стоящем посредине стола, тонкий круглый след от банки… банки со сгущенным американским молоком, подаренной нам Аркадием Аркадьевичем.
Шаги. Мама входит и смотрит на стол, потом на меня.
— Мама…
— Молчи, молчи… И ничего не говори брату!
Она прислоняется к косяку дверей и закрывает лицо руками.
— Боже! — шепчет она. — Боже! Какие ужасные люди!
— Не плачь, мама!
Но она плачет, плачет моя милая, единственная, дорогая мама… И я не могу ее утешить, не могу защитить!
— Тише, — просит она сквозь слезы, — тише… Мы не одни.
И слышно, как закрывается дверь Дусиной комнаты.
— Ничего, я прошу тебя, не говори брату. И… ты можешь закрасить так, — и она гладит рукой двери, на которых Адам и Ева стоят в раю, — так, чтобы потом можно было смыть?
— Да, мама.
— Сделай завтра же! Но сделай так, чтобы сохранилось… Мне так дорого…
— Да, мама!
И мы идем в комнату.
— А где же молоко? — брат уже сидит с ложкой.
— Сегодня не будет молока, — спокойно отвечает мама.
— Как тогда не было булочек?
— Да.
— Это будет завтра?
— Возможно, завтра.
Мы садимся за стол. Мама сыплет в стаканы сушеную морковь, заливает ее кипятком и дает нам по тонкому ломтю хлеба. Мы посыпаем его солью и пьем морковный чай.
— Мама, — спрашивает брат, — а почему сахар, молоко и все вкусное делали только до войны?
— Их делают и сейчас, но мало людей и некому работать.
— Мало — потому, что все убиты?
— Да… Не все, но многие.
— Я бы никогда не убивал людей… Пусть бы жили, кто как хочет. Ведь они не знают, что живут неправильно, значит, они и не виноваты.
Мы заканчиваем чаепитие. В желудке у меня урчит. Тихо, холодно. Мама задумчиво сидит в кресле.
Я ложусь рядом с братом. Он начинает сопеть, поворачивается на бок. А в коридоре — тихие шаги, замирающие у нашей двери.
— …Отец нарисовал ее, — и я понимаю, что мама говорит о той картине на дверях, которую я должен завтра закрасить, — когда мы поженились…
— Значит, это он — Адам?
Она кивает.
— А Ева… ты?
— Да. Так он хотел нарисовать нас… в те дни.
— Но почему на кухне?!
— Не знаю. Мы тогда не думали об этом. Мы хотели, чтобы все было общее… И красота тоже… Спи, и я буду ложиться.
Удаляются шаги от дверей.
— Мама! Она все время подслушивает.
— Пусть. Мне все равно. Спокойной ночи!
— Спокойной ночи!
Далекая звезда сияет в ореоле серебряных блесток инея сквозь единственное стекло нашей форточки. «И для чего, — думаю я, — она посылает нам свой свет?»
XXI
Наутро перед уходом в школу я достаю палитру моего отца. На овальной доске легкого сухого дерева с отверстием для большого пальца левой руки лежат засохшие краски — зеленая, ярко-алая, голубая, желтая и черная. Они блестят своей лаковой поверхностью — маленькие кусочки твердого засохшего вещества.
Я замечаю, что краски на палитре такие же, как и те, которыми написан мамин портрет. Я поднимаю голову: из тяжелой рамы смотрит на меня молодое цветущее лицо — алые свежие губы приоткрыты и обнажают блестящие белые зубы, зеленые глаза смеются, и красиво на красном фоне рисуются пепельные вьющиеся волосы…