Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 6-7 - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Риме он первое время об этом не думал. Столько новых впечатлений, что было не до того. Вечером они с Марыней с ног валились от усталости, и он со страхом вспоминал слова Букацкого, который для собственного удовольствия брал иногда на себя обязанности их гида, повторяя: «Вы и тысячной доли не видели, что здесь стоит посмотреть, хотя в общем-то совершенно безразлично, что дома сидеть, что сюда приезжать».
Им целиком овладел дух противоречия — в каждой следующей фразе утверждал он прямо противоположное предыдущей.
Из Перуджии приехал Васковский повидаться, и Марыня обрадовалась ему, как близкому родственнику. Но когда радость встречи улеглась, Марыня приметила печаль в его глазах.
— Что с вами? — спросила она. — Вам плохо здесь?
— Нет, дитя мое, — отвечал Васковский, — здесь хорошо, и в Перуджии, и в Риме… очень, очень хорошо! Помни, когда ты ходишь по улицам этого города, у тебя под ногами — история. Это, как я всегда говорю, преддверие мира иного, только…
— Что «только»?..
— Только люди… не по злобе — тут, как всюду, хороших людей больше, чем плохих, — но мне больно, что и тут, как на родине, меня принимают за помешанного.
— Значит, причин огорчаться у вас не больше, чем дома? — заметил присутствовавший при разговоре Букацкий.
— Это верно, — отвечал Васковский, — но там у меня есть люди близкие, вот как вы, которые меня любят, а здесь я совсем одинок… Вот и тоскую. — И продолжал, обращаясь к Поланецкому? — В здешних газетах пишут про мою книгу. В некоторых — сплошные издевки; ну, да бог с ними! Другие соглашаются, что проникновение христианского духа в историю действительно означало бы начало новой эпохи. Кто-то признал, что в частной жизни люди живут по-христиански, а в политической — еще по-язычески, и даже назвал выдающейся мою мысль; но и он, и остальные смеются над утверждением, что эту обновительную миссию бог возложил на поляков и другие молодые арийские народы. А мне это больно… И недвусмысленно намекают, что у меня тут не того… — И бедняга постучал себя пальцем по лбу. Но через минуту поднял голову? — В сомнении и скорби бросает сеятель свое зерно, но, пав на благодатную почву, оно, даст бог, и взойдет. — Потом стал расспрашивать про пани Эмилию и наконец, словно очнувшись, посмотрел на них своими наивными глазами? — А вам-то хорошо?
Марыня подбежала вместо ответа к мужу и, прижимаясь головой к его плечу, сказала:
— Нам — вот!.. Вот как хорошо!
Поланецкий погладил ее по темным волосам.
ГЛАВА XXXIII
Неделю спустя Поланецкий повез Марыню на виа Маргутта к Свирскому, с которым они успели коротко сойтись, встречаясь чуть не каждый день, и который собирался как раз начать Марынин портрет. У него застали они Основских, познакомясь с ними тем легче, что дамы уже встречались как-то на балу, а Поланецкого в свое время представляли Основской в Остенде, и оставалось лишь возобновить знакомство. Правда, он не мог припомнить, задавался ли и в тот раз вопросом, как всегда при виде каждой хорошенькой женщины: «Не она ли?..» Во всяком случае, это было не исключено: пани Основская слыла девушкой красивой, хотя несколько взбалмошной. Теперь это была женщина лет двадцати шести или восьми, высокая, со смуглым, но свежим лицом, пунцовыми губками, спутанной челкой и раскосыми глазами фиалкового цвета, которые придавали ей сходство с китаянкой и вместе сообщали лицу выражение насмешливое и плутоватое. Манера ходить у нее была странная: всем телом подавшись вперед с заложенными за спину руками; Букацкий острил, что она выставляет свой бюст en offrande[88]. Не успели они возобновить знакомство, как Марыне она уже сказала, что они обязательно подружатся, поскольку позируют одному художнику, Поланецкому — что помнит его по Остенде как превосходного танцора и causeur'a[89] и не преминет этим покорыстоваться, и обоим — что рада встрече и в восторге от Рима, вилла Дориа — просто прелесть, вид с Пинчио бесподобен, что она знакома с сочинениями Росси в переводе Аллара, а сейчас читает «Коcмополис» и надеется побывать с ними в катакомбах. И тотчас — сумасбродка, экзотический цветок, китаянка, — пожав Свирскому руку и кокетливо улыбнувшись Поланецкому, упорхнула со словами, что уступает место достойнейшей. Основский — светлый блондин с ничем не примечательным, но добродушным лицом и очень молодой — вышел следом, не проронив почти ни слова.
— Ну, унеслась буря? — вздохнул Свирский с облегчением. — Минуты не усидит спокойно, невероятно трудно с ней.
— Какое интересное у нее лицо? — сказала Марыня. — А можно взглянуть на портрет?
— Пожалуйста. Почти окончен, — ответил Свирский.
Марыня и Поланецкий подошли ближе. Им не пришлось придумывать комплименты; восхищение их было неподдельным. Акварельный портрет по выразительности и теплоте колорита мог соперничать с написанным маслом и вместе с тем необычайно полно передавал характер Основской. Свирский спокойно выслушал похвалы, не скрывая, что портрет и ему самому нравится. Затем, прикрыв, отнес его в темный угол мастерской, усадил Марыню на заранее приготовленный стул и стал пристально в нее всматриваться.
Его упорный взгляд смущал ее, и она слегка покраснела. А Свирский бормотал с довольной ухмылкой:
— Другой тип, другой… как небо и земля!
Он то прищуривался, приводя Марыню в еще большее смущение, то отступал к мольберту, продолжая вглядываться в нее и говоря как бы сам с собой:
— Там чертовщинку надо было уловить, а тут — женственность.
— Ну, если вы сразу это подметили, — отозвался Поланецкий, — портрет выйдет что надо.
Свирский отворотясь от мольберта и Марыни и показав свои крепкие зубы, весело улыбнулся Поланецкому.
— В том и дело! Женственность — и сугубо польская — вот главное в лице вашей жены.
— Ее-то вы и ухватите, как черта на том портрете.
— Стась? — воскликнула Марыня.
— Я только повторяю слова пана Свирского.
— Ну, не черта, а скажем, чертенка, с вашего позволения… И хорошенького, и опасного. Когда рисуешь, все это невольно подмечаешь. Пани Основская — любопытный тип.
— Почему же?
— А вы на ее мужа обратили внимание?
— Я была так поглощена ею, что не до него было.
— Вот видите, она его затмила, при ней его не замечаешь, но хуже то, что и она его не замечает, а он ведь добрейший малый, на редкость деликатен и хорошо воспитан, очень богат и совсем не глуп — и в придачу безумно ее любит. — Свирский сделал несколько штрихов, рассеянно протянув? — Любит безу-умно… Поправьте, пожалуйста, волосы здесь, над ухом… Если ваш муж охотник поболтать, ему не повезло: я за работой рта не закрываю, Букацкий говорит, что слова не вставишь. Она видите ли, кокетка, хотя, может, и чиста, как слеза. Холодное сердце и горячая голова… Опасное сочетание! Ух, какое опасное! Романы глотает дюжинами — само собой, французские… По ним психологию изучает, черпает представление о женской натуре, ее загадочности — и отыскивает загадочность в себе, хотя ей она ничуть не свойственна, нахватывается все новых претензий — ум свой развращает и развращенность эту принимает за ум, а мужа ни во что не ставит.
— Да вы, оказывается, страшный человек? — заметила Марыня.
— Пан Свирский, пан Свирский? — воскликнул Поланецкий. — Напугали вот мою жену, она завтра к вам ехать побоится.
— А чего же бояться. Она — совсем другой тип… Основский-то не глуп, но вообще люди, особенно, прошу прощения, женщины, до того ограниченны, что ценят только ум самоуверенный, валящий наповал, как обух, полосующий, как бритва, или жалящий, как змея. Слава богу, наблюдал сто раз!.. — И снова устремил взгляд на Марыню, прищурив один глаз. — Вообще, до чего все недалекие! Я часто спрашивал себя: ну почему порядочность, чистосердечность и такая вещь, как доброта, ценятся меньше, чем так называемый ум? Почему к людям обычно подходят с двумя мерками: умен или глуп, а не говорят, к примеру, добродетельный или порочный; понятия эти даже из употребления вышли, кажутся смешными.
— Потому что ум — это светильник, озаряющий путь и порядочности, и доброте, и чистосердечию, — сказал Поланецкий. — Иначе они нос себе расквасят или — что еще хуже — разобьют носы другим.
Марыня не проронила ни слова, но на лице ее было на писано: «Какой умница мой Стась!»«Умница» прибавил между тем:
— К Основскому это не относится, я совсем его не знаю.
— Основский ее любит, как только можно любить жену или ребенка, как единственное свое счастье, а у нее голова набита разным вздором, и взаимностью она ему не отвечает. Я человек неженатый, женщины мне интересны, и мы иногда по целым дням болтаем, вернее, болтали о них с Букацким, пока они его больше занимали. Так вот, женщин он делит на плебеек, то есть натуры низменные и недалекие, и на патрицианок, аристократок духа, которых отличают благородство и высокие стремления, разумея под этим твердые устои, а не громкие фразы. Отчасти это верно, но я предпочитаю свое деление, оно проще: сердца благодарные и неблагодарные. — Он отошел от рисунка, прищурился, взял зеркальце и, наведя на эскиз, стал изучать отражение. — Вы спрашиваете, что я под этим понимаю? — обратился он к Марыне, хотя она ни о чем его не спрашивала. — А вот что: благодарное сердце чувствует любовь, отзывается на нее, любит за эту любовь и все полнее отдается, ценит ее и чтит. А сердца неблагодарные только ищут любви и, чем она преданней, тем менье ею дорожат, пренебрегая ею и попирая… Женщину с таким сердцем достаточно полюбить, чтобы она разлюбила. Когда рыбка попалась, рыбаку нечего беспокоиться; так и пани Основская: знает, что муж никуда не денется. По сути, это грубейшая форма эгоизма, простительная разве дикарям, так что храни бог пана Основского, а она со своими раскосыми фиалковыми глазками и подвитой челкой катись ко всем чертям! Писать ее занятно, но жену такую иметь — боже избави! Поверите ли, я из-за того и не женюсь, хотя мне уже за сорок; бессердечную полюбить боюсь.