До самого рая - Ханья Янагихара
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другой мой отец говорит.
Ни он, ни я не произнесли ничего такого вслух – но в этом и не было необходимости. Я ждал – и знаю, он ждал тоже, – что кто-нибудь из нас скажет что-то непроизносимое и оно заставит нас рухнуть вниз, пробить пол нашей говенной квартиры и падать, падать до самой мостовой.
Но мы этого не сказали. Ссора как-то закончилась, как всегда бывает с такими ссорами, и еще неделю мы были друг с другом осторожны и вежливы. Как будто призрак того, что мы могли сказать, втерся между нами и мы опасались задеть его, чтобы он вдруг не превратился в злого духа. Потом, на протяжении месяцев, я почти хотел, чтобы мы все-таки сказали то, что нам обоим хотелось сказать, потому что тогда бы мы по крайней мере выговорились, а не думали об этом денно и нощно. Но поступи мы так – мне приходилось все время напоминать себе об этом, – нам бы ничего не оставалось, кроме как расстаться.
В результате этой вспышки Натаниэль и Дэвид стали проводить больше времени у Обри и Норриса, что казалось и неизбежным, и справедливым. Сначала Натаниэль говорил – это потому что я допоздна работаю, а потом – что Обри хорошо влияет на Дэвида (это правда, он его как-то успокаивал, чего я понять не мог – Дэвид все больше и больше склоняется к марксистским идеям, но Обри и Норриса почему-то считает исключениями), а потом – что Обри и Норрис (особенно Обри) все меньше выходят из дому, боятся, что если выйдут – заразятся; так много их друзей-ровесников умерло, что Натаниэль чувствует себя в ответе за их благополучие, учитывая, как великодушно по отношению к нам они себя ведут. В конце концов мне пришлось и самому туда отправиться, мы провели ничем особенно не запомнившийся вечер, малыш даже согласился сыграть с Обри в шахматы после ужина, а я старался не выискивать вокруг новых покупок, но все равно их находил: что, вот эта капа в раме всегда тут висела на лестничном пролете? А вот эта выточенная деревянная чаша – это новое приобретение или она просто валялась где-то на хранении? Действительно ли Обри и Натаниэль почти незаметно обменялись взглядами, когда увидели, что я изучаю орнамент из акульих зубов, тоже вставленный в рамку, или мне показалось? Я весь вечер чувствовал себя как незваный гость в чужой пьесе и после этого туда не ходил.
Сегодня мы к ним отправились в числе прочего потому, что я признал правоту Натаниэля: Обри должен нам как-то помочь с Дэвидом. Ему остается отучиться еще два года в старших классах, но учиться негде, а Обри в приятельских отношениях с основателем новой платной школы, которая открывается в Вест-Виллидже. Мы втроем – в смысле, Натаниэль, Дэвид и я – устроили разборку с ором, в ходе которой Дэвид недвусмысленно заявил, что вообще не собирается возвращаться в школу, а мы с Натаниэлем (снова единым фронтом, чего не бывало уже, кажется, несколько лет) говорили ему, что надо. В прежние времена мы бы сказали, что, раз он не хочет в школу, ему придется отселиться, но мы боялись, что он поймает нас на слове и мы будем проводить вечера не на встречах с директором школы, а на улицах, ища его по всему городу.
После еды мы с Норрисом и Натаниэлем отправились в гостиную, а Обри с Дэвидом остались в столовой играть в шахматы. Примерно через полчаса они к нам присоединились, и я увидел, что Обри каким-то образом удалось убедить Дэвида все-таки пойти в школу, а Дэвид поделился с ним своими тайными соображениями, и, несмотря на зависть к их отношениям, я испытал облегчение и печаль оттого, что кому-то удалось достучаться до моего сына и этот кто-то – не я. Дэвид вел себя естественнее, легче, и я снова задумался: что он находит в Обри? Почему Обри удается утешить его так, как не удается мне? Просто потому, что он не его родитель? Но так тоже ничего не получалось, ведь если задуматься об этом, Дэвид не испытывает ненависти к своим родителям – только к одному из родителей. Ко мне.
Обри сел рядом со мной на диван, и когда он наливал себе чай, я обратил внимание, что у него дрожит рука – чуть-чуть – и что ногти отросли немного длиннее, чем обычно. Я вспомнил Адамса – он никогда не позволил бы, чтобы хозяин сам наливал себе чай или спускался к гостям – даже к нам – в таком состоянии. Мне пришло в голову, что мне, конечно, кажется, будто в этом доме я нахожусь взаперти, но Обри и Норрис-то тут взаперти по-настоящему. Обри богаче всех остальных моих знакомых, и вот, почти на пороге восьмидесятилетия, он заперт в доме, из которого нельзя выйти. Он несколько раз просчитался: в трех часах к северу стоял пустой дом в Ньюпорте – сейчас-то уже наверняка не пустой, заселенный сквоттерами; на востоке, в Уотер-Милле, усадьбу Лягушачий пруд объявили потенциальным рассадником инфекций и стерли с лица земли. Четыре года назад у него была возможность – об этом я знал от Натаниэля – уехать в свой тосканский дом, но он не уехал, а теперь все равно в Тоскане жить уже нельзя. И чем дальше, тем очевиднее, что в конце концов нам, видимо, никуда нельзя будет поехать. У него столько денег, а двинуться некуда.
За чаем разговор зашел, как это всегда бывает, о карантинных лагерях – а точнее о том, что произошло на прошлых выходных. Мне никогда не казалось, что Обри и Норрис хоть сколько-то интересуются жизнью простых людей, но, видимо, они принадлежали к тому крылу, которое выступало за закрытие лагерей. Стоит ли говорить, что Натаниэль и Дэвид придерживались такого же мнения. Они говорили и говорили о творящихся там ужасах, приводили статистические данные (отчасти справедливые, отчасти выдуманные) обо всем, что там происходит. Разумеется, никто из них не видел ни одного из этих лагерей изнутри. Их никто не видел.
– А вы сегодня слышали, что случилось? – спросил малыш, оживляясь так, как я давно уже не наблюдал. – С женщиной и ребенком?
– Нет. А что случилось?
– Ну, у женщины из Квинса родился ребенок, и у него положительный тест. Она понимает, что администрация больницы ее сейчас отправит в лагерь, поэтому говорит, что сходит в туалет, и убегает домой.