До самого рая - Ханья Янагихара
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой сын рассказывал эту историю с нарастающим возбуждением, а я смотрел на него и думал: какой он красивый, какой красивый и какой доверчивый, – и боялся за него. Страсть, гнев, потребность в чем-то, чего я не мог ухватить и не мог ему дать; схватки с одноклассниками, с учителями, ярость, которая бурлила в нем на каждом шагу; если бы мы не уехали с Гавай’ев, был бы он все равно таким? Не я ли сделал его таким?
Но при этом – думая обо всем этом – я чувствовал, как у меня открывается рот, как слова выходят из него, будто я их не контролирую, чувствовал, как стараюсь перекричать возгласы ужаса и праведного гнева, слова о том, что государство превратилось в нечто чудовищное, что над гражданскими правами этой женщины просто надругались, что за контроль над эпидемией надо чем-то платить, но мы не имеем права расплачиваться своей человечностью. Скоро они перейдут к рассказам, которые неизбежно возникают в таких разговорах: что людей разных рас посылают в разные лагеря, черных в один, белых в другой, а нас, всех остальных, видимо, в третий. Что женщинам предлагают до пяти миллионов долларов, чтобы они отдали своих здоровых детей на эксперименты. Что правительство намеренно заражает людей (при помощи канализации, детского питания, аспирина), чтобы потом от них избавиться. Что болезнь – это вовсе не случайность, что ее создали в лаборатории.
– Это вранье, – сказал я.
Они сразу же умолкли.
– Чарльз, – осторожно сказал Натаниэль, но Дэвид выпрямился, мгновенно ощетинившись.
– В каком это смысле? – спросил он.
– Вранье, и все, – сказал я. – В лагерях такого не происходит.
– А ты откуда знаешь?
– Знаю. Даже если бы государство решилось на такое идти, они бы не смогли этого долго скрывать.
– Господи, какой ты наивный!
– Дэвид! – вдруг сказал Натаниэль. – Так с отцом говорить нельзя.
Я на секунду почувствовал прилив счастья: когда это в последний раз Натаниэль защищал меня так бездумно, так страстно? Выглядело как признание в любви. Но нет, я продолжал наседать.
– Ну подумай сам, Дэвид, – сказал я, уже испытывая ненависть к себе. – Почему бы мы вдруг не стали давать людям лекарства? Сейчас же не так, как шесть лет назад, лекарств полно. И зачем вообще тогда вот это, как ты говоришь, здание для средней стадии? Почему тогда не посылать всех сразу в здание для финальной стадии?
– Так…
– Ты описываешь концентрационный лагерь, лагерь смерти, а у нас тут таких нет.
– Твоя вера в эту страну очень трогательна, – тихо сказал Обри, и у меня на мгновение аж в глазах потемнело от ярости. Он обращался ко мне свысока, он, чей дом был заполнен краденными у моей страны вещами?
– Чарльз, – сказал Натаниэль, быстро встав, – нам пора.
И одновременно с этим Норрис положил руку на плечо Обри:
– Обри. Так нельзя.
Но я не стал отвечать Обри. Правда. Я продолжил говорить Дэвиду:
– И знаешь, Дэвид, если бы эта история оказалась правдой – ты не на тех людей злишься. Враг здесь – не администрация, не армия, не Министерство здравоохранения, враг – сама женщина. Да-да: женщина, которая знает, что ее младенец болен, которая решает пойти с ней в больницу, а потом, вместо того чтобы дать ее лечить, решает ее украсть. И куда она отправляется? Опять садится в метро или в автобус, возвращается к себе в квартиру. Сколько кварталов она проходит по дороге? Сколько людей идет мимо нее? На скольких дышит ее девочка, сколько вируса распространяет? Сколько квартир в ее доме? Сколько там людей живет? У скольких из них есть какие-нибудь сопутствующие заболевания? Сколько там детей, сколько больных, сколько инвалидов? Скольким она говорит: “Мой ребенок болен, я думаю, у нее инфекция, не подходите”? Звонит ли она в отдел здравоохранения, сообщает, что у нее дома кто-то заболел? Думает ли она вообще о ком-нибудь другом? Или только о себе, о своей семье? Конечно, ты скажешь, что всякий родитель так поступил бы. Но именно из-за этого, из-за этого понятного эгоизма власти должны вмешаться, неужели ты не понимаешь? Чтобы все люди вокруг нее оказались в безопасности, все люди, на которых ей самой наплевать, все люди, которые из-за нее потеряют своих детей, – они должны были вмешаться.
Малыш сидел не шелохнувшись и молчал на протяжении всего моего монолога, но тут он отдернулся, как будто я его ударил.
– Ты сказал “мы”, – произнес он, и что-то, что-то в комнате неуловимо поменялось.
– Что? – переспросил я.
– Ты сказал: мы должны были вмешаться.
– Нет. Я сказал “они должны были вмешаться”.
– Нет. Ты сказал “мы”. Черт. Черт. Ты в этом всем участвуешь, да? Черт. Ты помогал устраивать эти лагеря, да? – И обернувшись к Натаниэлю: – Пап. Пап. Ты слышал? Ты слышал? Он в этом участвует! Это он все это делает!
Мы оба смотрели на Натаниэля, который сидел, слегка приоткрыв рот, и смотрел то на меня, то на него. Он моргнул.
– Дэвид, – начал он.
Но Дэвид уже встал, высокий и худой, как Натаниэль, протягивая в мою сторону указательный палец.
– Ты – один из них, – сказал он дрожащим, высоким голосом. – Я знаю. Я всегда знал, что ты коллаборант. Я знал, что ты отвечаешь за эти вот лагеря. Я знал.
– Дэвид! – в ужасе воскликнул Натаниэль.
– Ненавижу, – сказал малыш отчетливо, глядя на меня, дрожа