Время смерти - Добрица Чосич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Господин генерал, смею ли я спросить, каким вином располагает штаб армии? — нарушил наконец молчание Кайафа, кладя на стол руки с переплетенными пальцами.
— Будет жупское. Да, Милосавлевич? Вы ничего, другого не хотели сказать, Кайафа?
— Нет, господин генерал. Я сказал все, что хотел. И теперь меня интересует только вино. Из-за отсутствия тех волшебных дамских штучек. Самых удивительных на всем белом свете зверушек.
Мишич засмеялся и подумал: пожалуй, это первый его смех с тех пор, как он принял командование Первой армией?
7Дорогая моя мама.
Прошел целый век с тех пор, как мы простились на нишском вокзале. Не век времени. Век жизни, сто моих жизней. Событий, людей и смертей. Потому что у солдата времени нет. Война убивает и самое время. Существуют опасности и физические усилия, недоступные пониманию человека, который не воевал. Отсутствие сна. Холод. Голод. Страх смерти не всегда самое тяжелое.
При нашем прощании ты была настоящей матерью Юговичей! Еще чего! Ты есть ты! Ты была… Не могу сейчас ни дивиться, ни испытывать благодарность к тем, кто меня породил.
Со вчерашнего утра мы находимся где-то южнее Сувобора. Не знаю, до каких пор. Не знаю, почему уже второй день здесь тишина. Связные бывают в Милановаце, а там, вероятно, есть почта.
Мама, на этом свете я сейчас больше всего жажду постели. Своей. Постеленной тобою, чистой постели. Ты, мама, даже не представляешь себе, как несчастен и грязен наш народ. Почему он сплошь так несчастен — слишком мутно у меня в голове, чтоб я мог до конца в этом разобраться. А для того, чтобы разводить грязь, у крестьян есть какие-то свои органы чувств, какой-то особенный дар!
Я хочу, мама, нырнуть в свою постель и уснуть. И проспать несколько лет. И чтоб ты сидела у меня в изголовье, но не снимала у меня очки, как ты, бывало, делала, когда, зачитавшись, я в них засыпал. Умоляю тебя, пока я жив, никогда не снимай у меня очки, когда я сплю. Сон в своей собственной постели, в очках, которые ты надевала бы мне, если б они спадали, — это стало бы моей военной победой. Моей свободой. Моим покоем.
Я вспоминаю иногда о наших спорах по доводу человеческих достоинств. На войне я убедился, что ты абсолютно права. Доброта — самая редкая и самая большая человеческая добродетель. Мне попались два-три человека, которые обладают силой доброты. Этим даром можно, вероятно, чуточку спасти мир. Об этом я несколько больше писал в своих «Истинах» для тебя.
Утешать тебя и убеждать в том, что у тебя нет причин беспокоиться обо мне, — на такое «геройское» и национальное лицемерие я не способен. Беспокойся, мама! Очень беспокойся за меня! Я очень этого хочу. Потому что не знаю, в чем бы тогда заключалась для меня твоя любовь.
Обнимаю тебя, Иван
Дорогая сестра!
Мы убежали от швабов и теперь отдыхаем в тишине. Но продолжаем убивать: вшей, живность и скотину. Сегодня в середине дня я ходил по своим «взводным делам» в штаб батальона и по дороге про себя произносил это письмо. Переписываю его, сидя у очага в крестьянском доме. Милена, понимаешь ли ты, что такое крестьянская нищета? Понимаешь ли ты, что такое женщина-крестьянка? Сперва пойми это, а потом получай аттестат зрелости и ступай учиться дальше.
Я считал, будто тоска по любимому существу — самая тяжкая мука. Теперь я понимаю, что мороз ночью в окопах тяжелее всех душевных страданий.
Я считал, будто муки мышления, постижение тайны, духовные проблемы — самое тяжкое для человека. Теперь я понимаю, что нет ничего тяжелее отсутствия сна.
Я считал, будто постижение истины — самое значительное в жизни, а теперь я убежден, что хлеб — самое в жизни важное.
Как ты понимаешь, мне понадобилось оказаться на фронте, чтоб за две недели войны постичь основные истины в жизни человека. Люди невоевавшие никогда не смогут уразуметь эти основные истины о человеке и о жизни. Если я переживу этот ледяной ад, никому, кто не воевал, не сумею я всерьез поверить. Ни философу, ни писателю, ни ученому.
Мой друг Богдан убеждал меня, будто войн не будет, когда в мире победит социализм. Если это произойдет, людей погубят ложь и всякие химеры. Если человечество не воюет, на земле производят только пищу и предметы домашнего обихода. Исчезнут великая мудрость и великое искусство. Не подумай ненароком, будто я где-то вычитал эти мысли. Впрочем, если вернусь с войны, я привезу тебе свои «Истины», и ты сама увидишь, что я «прочитал».
Я сознательно не захотел начинать письмо самым важным событием за время моей войны. Тяжело ранен, и не знаю, жив ли, Богдан Драгович. Говорят, будто в плен попало триста раненых из нашей дивизии. А Богдан находился именно в том лазарете, в каком-то селе на Сувоборе. Та ночь, когда ранило Богдана, и эта картина в пастушьей сторожке: лежащие у огня рядом он и командир нашей роты, убитый кем-то из своих солдат за то, что не захотел отступать без приказа, — та ночь все сломала во мне. В ту ночь я стал подлецом, убийцей, дезертиром!
Пришел новый командир роты, надо прервать письмо. Сестра моя, ты должна простить мне, что я так категорично был настроен против твоей любви к Владимиру Тадичу. Это была моя наивность мирного времени. Непонимание основной истины в человеке. Самого редкостного в нем. Если существует нечто, что можно считать человеческим счастьем, то прежде всего это любовь. Мы счастливы постольку, поскольку мы любим и поскольку нас любят. И я, как солдат, по-солдатски тебе советую: люби, Милена! Люби, не бойся того, что будет завтра.
Твой брат Иван
Папа!
Сегодня я долго разговаривал с одним крестьянином из твоего Прерово. Он подробно и очень интересно рассказывал мне о тебе и деде Ачиме. Этот Тола Дачич, его сын в моем взводе, — весьма лукавый и продувной мужик. У него гораздо больше слов, чем ему нужно для жизни. До сих пор мне таких людей из народа не доводилось встречать. Будь он неладен! Очень меня взволновал и встревожил его рассказ о деде Ачиме. Мне больше не кажется убедительным твое объяснение причин вашего разрыва. Все гораздо трагичнее и сложнее, чем ты мне в Крагуеваце при прощании рассказывал… Как только я получу увольнительную или после безразлично какого завершения этого ужасного душегубства, я поеду прямо в Прерово. Мне кажется, ты сделал ошибку, отправив меня в Сорбонну и не свозив никогда в Прерово. Меня мучает, что в одном я остался неискренен по отношению к тебе. Я должен сказать тебе правду. С седьмого класса гимназии я стыдился, что у меня отец — видная личность в партии и человек политики. Потому что политика для меня страсть гораздо более низкого сорта, чем даже склонность к обогащению. А как профессия — бесчестнее купеческого ремесла. Об этом я хотел сказать тебе, когда в Крагуеваце после ужина мы шли с тобой по улицам. Но мне не хотелось тебя обижать.
В горных селах, где нам часто приходилось останавливаться на ночлег, я вспоминал разговоры о политике у нас дома между тобой и твоими друзьями. Для вас политика — дело освобождения и объединения южных славян, дело прогресса, морали, демократии… Никогда я не слышал от вас, чтоб вы говорили о нищете и бедности нашего народа. А знаешь ли ты, папа, как ужасающе нищ наш народ? Этот народ можно или презирать, или честно бороться за его избавление. Существует только одна сербская политическая проблема — бедность! Нищета народа! Прав был мой друг Богдан Драгович. Ты помнишь его, папа? Он тяжело ранен во время безумной ночной атаки на вражеское пулеметное гнездо. Этого человека одолевал комплекс храбрости, как меня до моего ухода на войну преследовал комплекс истины. Я слышал, будто он попал в плен. Одна мысль об этом наполняет меня отчаянием.
А мы отступаем, непрерывно отступаем. В этом жутком испытании — на войне — для меня не самое худшее то, что здесь убивают и гибнут. Люди по преимуществу гады. Убивают из потребности убивать, и это считается подвигом. Однако на войне нет воюющих сторон. На войне воюют и против своих, и против своего народа. Штабы ужасны, как и любая власть на земле. И тем более ужасны, чем больше у них права распоряжаться человеческими жизнями. Глупость, испорченность офицеров, их жестокость в обращении с солдатами — беспредельны. У нас был один прекрасный командир, но его тяжело ранило. А солдаты, герои Цера и Майкова Камня, люди высочайших достоинств, способные на великие подвиги и поступки, грабят все, что попадет под руку. Уничтожают имущество крестьян, как будто оно принадлежит врагу. За кусок хлеба, фляжку водки, тряпку обнажают штыки и бьют прикладами. Меня заставляет страдать и мучиться это варварство во имя отечества и свободы. Этот разгул всех инстинктов, этот воинствующий эгоизм, это солдатское отчаяние! Я в смятении, папа! Неужели мы в самом деле такой народ? Или человек вообще таков? И я в смятении от собственной смятенности. Где же это я рос? На каких истинах я воспитывался, чтобы быть патриотом и гуманистом?