Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 2 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До университетского Ботанического сада улицы ещё были будничные, как бы ни о чём не ведали. За его решётками – снежный покой. Но с Владимирской начиналось возбуждение и гуляние. Здесь увидел Воротынцев уже знакомые ему красные банты в петлицах, красные ленточки, приколотые к пальто или шапке, – как эта мода понята и перенеслась так быстро? – не видели, а догадались? Но не так густо, как в Москве. А на лицах – такое же растерянно-радостное недоумение.
Ни на одном перекрестке не было городовых. Но – и арестованных их не проводили. Просто – исчезла полиция или переоделась?
Однако вот что: ни одного бродячего распущенного солдата с винтовкой, как в Москве. Идут безоружные одиночки скромно, как по увольнительным, все чётко козыряют. И офицеры отвечают им с лёгкостью, все при оружии, не как подозрительные пешеходы. Нет этого подлого, как в Москве, соучастия в какой-то гадости. Прошёл вооружённый строгий наряд, другое дело.
Ну, кажется, здесь ещё всё в порядке. Может быть, столичное безобразие в той форме сюда и не докатит. Да не должно бы!
А Киев – узел дорог не только для Юго-Западного, но и для Румынского. Если и Киев тронется, снабженье прервётся, – а немцы тут и ударят?
Около университета кипело большое сгущение, разлившееся на мостовую. Избежать его Воротынцев отклонился наискось через сквер.
А на богатом Бибиковском бульваре, на его огромных доходных домах, уже висело несколько обширных красных флагов. Будто этим богатым владельцам страстней всего и нужна была революция. Тут – ещё больше было гуляющей публики, да не простонародной, а городской образованной, и забивала весь бульвар, и на тротуарах не помещалась.
Ну что ж, «свобода» – всем дорогое слово. Повеселятся – успокоются? Схлынет?
На перекрестке Бибиковского и Крещатика на опустевшем месте городового – с важностью стояли два студента, пытаясь направлять движение.
А трамваи шли своим чередом.
А с платформы грузовика кричали речь толпе.
Раньше, отметил Воротынцев, что шествий нет, – но на Крещатике увидел первое, из молодых людей, несли развёрнутое красное полотнище с надписью о демократической республике. Пели и кричали.
И так запросто это несли, как нечто решённое, всем ясное. Кем же это уже решено, что «демократическая республика»? Разве это на улице решать?
И что за состояние, правда? Прежние власти – исчезли. Появились какие-то комитеты. А царь молчит.
Как будто шар его державы шатается на одной точке пика горы.
Ну, правительство новое – допустим, факт. Но в конце концов, что ж? – Гучков. Шингарёв. Дай Милюков. Государственные мужи, не из беззаветности.
На тротуарах Крещатика толпа была как тиски, иногда в ней нельзя было самовольно передвигаться, а только течь вместе с нею. На улицы вывалили – как будто все жители, и текли без цели, с восклицаниями, окликаниями, поздравлениями. Конечно, любопытства было больше всего. Но у чистой публики – и радость. А мещанки из-под платков смотрели настороженно.
Подумал, что ведь Киев последние годы – самая верноподданная из трёх столиц, отсюда и все депутаты были правые, перед войной здесь проявлялся и самый массовый монархизм. И неужели же все текущие сейчас по улицам – так довольны? Но не видно мрачных лиц. Сколько может быть тут сейчас врагов переворота – но быстро установилось, что недовольства выражать нельзя. Сила толпы! Всё окинулось в один день, и нельзя крикнуть против. Затаясь, притворясь, – идут среди радостных восклицаний.
Но чего, к счастью, так и не видно было – позорных, разболтанных военных шествий с красными флагами.
С обалделыми воплями и размахиванием рук в извозчике пронеслись два студента, гимназист и две девчёнки, с красными повязками. На студентах были неуклюже и повидней подцеплены револьверы, на гимназисте шашка.
А другие молодые валили по мостовой в обнимку, как на гуляньи, и пели – но не любовные песни, а вот эти, восстанческие.
Да, в Киеве мягче, но как будто и продолжался всё тот же длинный мучительный московский день. Революция начинала чудиться уже привычно-бесконечной, всё это он видел, видел, видел.
В одном месте его затёрло и остановило на четверть минуты у ступенек газетной редакции, а на ступеньках стояло двое интеллигентов – один со сбоченной шляпой, кашне кое-как, другой выскочил наружу неодетый, а вид газетной крысы, очки на конце носа. И говорил тому негромко:
– У нас в редакции точные сведения, что вчера отрёкся! Но почему-то агентских сообщений нет.
А уже открылась возможность пройти, Воротынцев продвинулся – раньше, чем понял, что его обожгло, – но и не обернуться, не спросить, невежливо подслушанный разговор. Миновал.
А – ни о ком другом это не могло быть: отрёкся.
Отрёкся??!
Последняя загадка кончалась. Случайная фраза, ничем не доказана – а поразила верностью: да! И не может быть иначе! А что ж он застрял и молчит – во Пскове?
Ай-я-я-я-яй!
Отрёкся? Ну, доигрался.
Да разве он – мог бороться?…
При войсках! – и отрёкся?
Но – как же не подумал об Армии? О войне, которую сам же, сам же вёл так упорно, безоглядно? И вдруг…
А при Алексее – будет совсем шатко. У кого всё в руках? Где эти руки?
Утекали события – как эта толпа, – и не остановишь, и участвовать не дотянешься. Мерзкое, жалкое собственное бездействие. Бессмысленно и бессильно был Воротынцев затолкан и не знал, что делать.
Утекала толпа. И вдруг вспомнилась та причудливая кадетская дама в шингарёвской квартире, как она предсказывала завлекательное ощущение, когда мы будем лететь в пропасть. Хотя сегодня не было грома, бури, землетрясения, извержения – но в этом тёплом, пасмурном, скользком дне ощутил Воротынцев, что русская громада – поскользила, пошла вниз! И тем страшней, что – неслышно, и среди улыбок.
Вон, Брусилов, поспешил уже и расшаркаться. Но у Брусилова в 8-й армии Воротынцев воевал год – и успел понять, какая он шкура.
А – что Румынский фронт?… Молчит Сахаров, и то хорошо.
Отрёкся? – так теперь и не Верховный Главнокомандующий? И тем более нам становиться на свои ноги.
По-шла! По-шла Россия!
Впереди, в расширении Крещатика, виделось и гудело ещё новое столпление. Посреди же был высокий предмет, и люди там наверху, и махали.
Далеко оторванный мыслями, Воротынцев не сразу вгляделся и различил, что это – памятник, люди залезли на постамент рядом с фигурой и держатся за неё. Но и, приближаясь в потоке, а оторванный мыслями, всё ещё не сообразил: что это за памятник.
И какой-то канат был перекинут через шею фигуре – и снизу его натягивали под гик, под свисты и смех. Многие руки добровольцев тащили этот канат, видимо желая свалить фигуру, – хотя и грохнуть она должна была прямо на них же, на толпу, не подставя рук, головою раньше, последне ногами, как падают во весь рост в крайнем горе или крайней безнадёжности.
Воротынцев дал понести себя мимо городской думы, с Михаилом Архангелом на тонко вытянутом шпиле. С обширного балкона читали телеграммы из Петрограда (но не было об отречении), кричали речи. И дальше в обход памятника. И только тут дояснел и вспомнил: да Столыпин же! Его поставили тут, вот, после убийства, перед войной.
Однако много крепче, чем думали, он стоял на своём параллелепипедном постаменте, по которому высечены были русский воин, плачущая боярыня и – «не запугаете!».
– Так не возьмём! – кричали снизу.
А наверху, у ног фигуры, уцепились и бесстрашно суетились несколько расторопных юношей. Одному, без шапки, огненно рыжему, удалось другую, малую, верёвку перекинуть через шею Столыпина, он свёл оба конца впереди и теперь в рыжем восторге кричал вниз:
– За-вяжем столыпинский галстук!
Толпа загогокала.
И – что мог делать Воротынцев? Не шашкой же размахивать? Остановить этой скверны он не мог.
Зажатый беспомощной чуркой, ощутил, что эту революцию, ошеломившую его в Москве, вот он в Киеве уже ненавидит.
380
При своём бессловесном командире-прапорщике Станкевичу теперь надо было думать за весь сапёрный батальон. Начинать занятия он не мог бы – солдаты ещё не отошли от ожога восстания. Но надо было и усиленно искать пути понимания с ними, иначе батальон рассыпется.
Образовалось правительство! – очевидно, об этом надо было спешить говорить с солдатами, внушить им и разъяснить.
И Станкевич пошёл по ротам. Не выстраивал, но собирал, как на сидячих занятиях, в казарме, без шинелей и шапок, и произносил короткие речи. Он собирался говорить только об именах, кто какой пост занял, как он связан с народом, как давно боролся за его интересы. Но первые же две речи, а за ними и все остальные, пошли не так: Станкевич перед молчащими солдатами вдруг почувствовал необходимость как бы оправдываться, – оправдывать, что правительство вообще должно быть в стране, почему оно необходимо. И оказалось, что и это не так просто доказать, во всяком случае он явно мало убедил слушателей. (Мелькнуло, что если б говорил в защиту царя – они б его поняли, наверно, привычней. Вот что, наверно, и было им не ясно: что это – «правительство»? А царь же как?)