Собрание сочинений. Дополнительный том. Лукреция Флориани. Мон-Ревеш - Жорж Санд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Успокойтесь, сударыня, я не буду докучать вам своей особой, — сказал Флавьен, когда получил возможность говорить, не будучи услышанным. — Как это ни печально, мне придется вас огорчить и встревожить. Я должен… я вынужден сообщить вам печальное известие.
— Господи! — вскричала Олимпия. — Вы видели моего мужа? Что с ним случилось? Говорите скорее, сударь, ради бога!
— Нет, сударыня, — сказал Флавьен, понижая голос, так как издали увидел, что Крез навострил уши, — нет, речь не о Дютертре… Речь идет о другой особе, которую вы любите меньше, но все-таки очень любите…
— Ах, боже мой! Амедей! — сказала Олимпия. — Наш бедный Амедей! Ну да… Вы ведь приехали из Парижа… Несчастье?..
— Я не знал, что он в Париже, — сказал Флавьен в страхе перед ударом, который он должен был ей нанести, когда она так взволнована.
— Но кто же, боже мой! Дочери мои все в Пюи-Вердоне, они спят… О, да вы меня обманываете, сударь, или, может быть, вы хотите подшутить надо мной?
— Нет, сударыня, это была бы слишком жестокая шутка; к несчастью, не все ваши дочери находятся в Пюи-Вердоне в эту минуту.
— Ах! Говорите!
— Эвелина…
— Она выехала из дому? Одна? Упала с лошади? О господи, это должно было случиться! Где она?
— Говорите тише, сударыня, это не только несчастный случай; она немножко ушибла ногу, но тут есть некоторые обстоятельства…
— Вы убиваете меня! Объяснитесь же поскорее, — вся дрожа, сказала Олимпия. И, схватив его под руку, забыв обо всех его прежних провинностях, она отвела его еще дальше в сторону.
Флавьен вкратце рассказал ей все, что произошло. Олимпия слушала, широко раскрыв испуганные глаза, не в силах понять, думая, что она грезит; порой она прижимала руку ко лбу, как бы для того, чтобы помочь смыслу его слов проникнуть в ее сознание.
— Я ехал за господином Дютертром, — сказал Флавьен, закончив свой рассказ, — но мне сказали, что он далеко, а состояние Эвелины внушает беспокойство.
— Да, да, ее отец далеко, — сказала Олимпия, устремив глаза в землю, с выражением мучительного раздумья. — И потом, его надо подготовить к такому внезапному известию. Я и только я должна к ней поехать. Погодите… Я найду способ всему помочь, я что-нибудь придумаю… По дороге мне что-нибудь придет в голову; сейчас я как безумная!
Она опять взяла под руку Флавьена и, возвратившись с ним вместе к коляске, сказала груму с решимостью, которой трудно было от нее ожидать в минуту такой сильной тревоги:
— Крез, садитесь на лошадь господина де Сож; воз вращайтесь в замок и скажите, чтобы меня не ждали, если я не вернусь к завтраку. Я еду навестить других больных. Ну, господин граф, — обратилась она к Флавьену так, чтобы все слышали, — раз уж вы хотите быть моим кучером, везите меня к этим бедным людям.
Она легко вскочила в коляску, окна которой закрывались стеклами и шторами — обстоятельство, не оставшееся для Флавьена незамеченным, ибо оно позволяло уберечь Эвелину от нескромных взглядов, по крайней мере, во время переезда. Но сможет ли Эвелина перенести такую поездку. Вот в чем был вопрос. Флавьен не стал над этим задумываться, он стегнул лошадей, направляя их к лесу, ведущему в Мон-Ревеш, а остолбеневший Крез так и остался на месте, провожая неожиданно уединившихся господ хитрым и насмешливым взглядом.
XXVII
В этом уединении, как легко можно понять, не было ничего упоительного; Олимпия, закрывшись в коляске, предавалась грустным размышлениям по поводу происшедшего; Флавьен на козлах во всю прыть гнал горячих лошадей по трудным и опасным дорогам, всецело поглощенный высокой задачей поскорее примчаться на помощь одной героине, не погубив жизнь другой. Как все мужчины, увлекающиеся физическими упражнениями, Флавьен был немного ребенок и очень гордился своим талантом Автомедонта[56]. Иногда он поворачивался к Олимпии, чтобы спросить, не боязно ли ей но между ними было стекло, препятствующее всякому разговору, он с огорчением видел, что она ушла в свои печальные думы и не замечает неровностей дороги, а следовательно, и заслуг возницы.
На спуске с мон-ревешского холма пришлось пустить лошадей шагом, дорога была слишком крутая. Только тогда Олимпия опустила стекло, отделявшее кузов коляски от места кучера, на котором сидел Флавьен.
— Сударь, — сказала она, — как вы думаете, удастся ли мне войти незаметно для ваших слуг?
— Не сомневаюсь, сударыня! Тьерре, разумеется, их всех отослал. Но люди с фермы, вероятно, уже узнали вашу коляску.
— Это не имеет значения. Дютертр уже как-то раз предоставлял вам свою коляску и лошадей; кому придет в голову, что в коляске нахожусь я? Я все время старалась, чтобы меня не было видно.
— Мне въехать во двор, сударыня?
— Да, но не открывайте дверцы, пока не убедитесь, что вокруг нет нескромных свидетелей.
Ворота Мон-Ревеша были заперты на замок и засов. Флавьен позвонил условным образом, о чем они раньше договорились с Тьерре. Тьерре сам открыл им и снова запер ворота, когда коляска въехала во двор. На всякий случай он оставил дома Форже, но отправил его в одну из фасадных комнат, взяв с него слово, что он оттуда не выйдет. Тьерре был убежден, что Форже не станет разгадывать тайны этого утра и будет даже доволен, что в них не посвящен.
— Ну как, сударыня, — сказал Флавьен, открывая перед Олимпией дверцу коляски, — нашли вы способ всему помочь?
— Да, если состояние бедняжки нам это позволит.
— Слава богу, — сказал Тьерре, предлагая Олимпии руку, — ей гораздо лучше. Она спала и последние полчаса уже не страдает от боли. Думаю, что вы сможете ее увезти. Ах, сударыня, — добавил он, вводя Олимпию в дом, — поверьте; во всем, что случилось мне не в чем совершенно не в чем себя упрекнуть.
— Я знаю это, — сказала Олимпия, которая хотя и приняла руку Тьерре, но еще не сказала ему ни слова, — мне известны также ваши добрые намерения на будущее, поэтому не будем говорить о том, что уже стало прошлым.
Увидев в дверях Олимпию, Эвелина вскрикнула и спрятала лицо в подушках дивана.
— Ах, господа, — сказала она, — вы нанесли мне последний удар!
Бедная Олимпия не испугалась этих жестоких слов. Она подбежала к Эвелине, покрыла поцелуями ее руки, которыми та закрывала свое горящее от стыда лицо, и прижала к груди ее белокурую голову, обливая ее слезами.
— О сударыня, вы жалеете меня! — сказала Эвелина. — Вы правы