С трех языков. Антология малой прозы Швейцарии - Анн-Лу Стайнингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неисповедимые пути аренды привели меня на Ниссос в сентябре, в холодный и серый штормовой день, и я поселился в маленьком домике на площади Святого Спиридона, где пахло солью и смолой, в то время как последние туристы спешно паковали чемоданы, боясь застрять на острове, если море разбушуется еще пуще. Я был спокоен, до всего любопытен, готов насладиться свободой, о которой мечтал, свободой чужака, никому ничем не обязанного и без помех открывающего для себя незнакомое общество. Я чувствовал себя героем романа, в котором мне досталась роль простака. Не учел я только Панайотиса, который приметил меня и тотчас увлек в свой собственный роман о романе. Узнал ли он во мне брата-маргинала или просто заинтересованного слушателя? Как бы то ни было, он вцепился в меня мертвой хваткой всего через несколько дней после моего приезда, да так и не выпустил до возвращения нордических красавиц.
Я бродил по деревне, белой от извести, по выложенным плиткой тропам, змеящимся под оливами, взбирался на горы, где прятались одинокие домишки, открытые морскому ветру. Я шел куда глаза глядят, так я люблю гулять, когда приезжаю куда-то, чтобы проникнуться духом местности. Я пробовал кухню разных ресторанчиков, выбирая тот, в котором у меня будет мой излюбленный столик. Кабачки привлекали меня, потому что казались центром общественной жизни, но в них я еще не вполне освоился. Усатые черноглазые завсегдатаи косились на меня так, будто я был диковинным зверем о пяти ногах, после чего возвращались к своим беседам. Я здоровался, и со мной здоровались в ответ, но, видимо, боялись уронить свое достоинство, спросив, что я здесь делаю или почему опоздал на последний паром до Пирея. Быть может, они подозревали, что я ищу девушку на выданье, чтобы прибрать к рукам дом и оливковую рощу в приданое, как это сделал некий немец, о котором мне вскоре предстояло услышать. Панайотиса же все это не заботило, и он первым из этих господ угостил меня выпивкой. Только тогда я заметил, что он не носит усов. Я пригласил его за свой столик.
Он был высокий, худой, загорелый, нос как у клоуна, прическа в стиле «Битлз» шестидесятых, голенастые ноги и полотняная куртка кричаще синего цвета.
— Дойц? — улыбаясь спросил он меня.
Нахмурился было, услышав мой ответ по-гречески, но вновь проникся ко мне, убедившись, что я не из северных греков, которых он по какой-то причине опасался. Окинув зал победоносным взглядом, он задал несколько банальных вопросов — откуда я, из какой семьи, где живу — и принялся рассказывать, что он — друг и доверенное лицо некого канадского арматора, владельца самого мощного в мире ледокола, способного плыть даже тогда, когда океан замерз подчистую, и что он покажет мне его виллу, когда мне будет угодно, она того стоит, ибо это самый красивый канадский дом во всей Греции.
Помню, в первый момент я от него слегка шарахнулся, не потому что почувствовал в нем изгоя, нет, я принял его за одного из тех прилипал, что подцепляют туристов с корыстными целями. Как ни странно это, в длинном и сухопаром, как жердь, человеке, но было в его выпяченных губах и нависших веках, в его семафористых жестах что-то «липучее», не ускользнувшее от меня. Полагаю, виной тому была его медлительность и неспособность к размеренным движениям, каким учит людей обыденная работа. Да и тот факт, что он заговорил со мной о льдах, иностранцах и Канаде, меня мало обрадовал. Я-то искал корней, исконных вкусов, этнологической подлинности, а не бесед в духе отпускного клуба. Но было уже слишком поздно. Помимо своей воли, в глазах всех усатых авторитетов, собравшихся в кабачке, я был вовлечен в Панайотисов цирк. Я выпил узо, из вежливости поставил ему стаканчик, после чего, с его подачи, мне пришлось угощать всех присутствующих, и не один раз, так что к концу вечера мы все изрядно набрались и стали лучшими в мире друзьями.
Позже, почувствовав снисходительное, если не враждебное отношение местных жителей к поведению Панайотиса, я хотел было — пожалуй, из трусости, признаю — отдалиться и завязать дружбу с другими людьми, которые казались мне более уважаемыми или более типичными, и даже попытался дать понять окружающим, что и не думаю клевать на его удочку. Но мне быстро указали мое место, ту маленькую нишу, которую на Ниссосе отводили чудакам и никчемушникам, таким как он и я. Греки так глубоко убеждены в своем абсолютном отличии от всего остального человечества, что им и в голову прийти не может, чтобы негрек мог на законном основании разделять их чувства или судить об одном из их соотечественников. Тем более не-грек, занятый столь абсурдным, неприбыльным делом, как литература. Никто не понимал, с какой стати я явился сюда писать книгу, если книга эта не об острове, более того, никто не понимал, зачем я вообще пишу книги, не имея гарантии, что выручу за них много денег, как Нана Мускури[13] за свои французские песни.
Никто. Кроме, разумеется, Панайотиса.
Узнав, что я пишу, он ничуть не удивился и без околичностей заявил, что хорошо знаком со знаменитым французским писателем по имени Лукас, который, как и я, приезжал работать на Ниссос. Он даже был его лучшим другом, и они провели вместе множество вечеров «У Спиро» за беседой, опустошив бог весть сколько бутылок рецины: Панайотис толковал о жизни, а Лукас все записывал в свою книгу. Я нахмурился: уж никак не ожидал, что этот паршивец вторгнется в сферу, которую я считал своей. Он и читать-то не умел…
— Лукас, ты сказал. Ты уверен?
— Еще бы! Два года назад он сидел на том же месте, что и ты. Точно, вот здесь. И рассказывал мне про свою последнюю книгу.
— Странно: я не знаю французского писателя с таким именем.
— Не может быть! Он очень знаменитый, такой же знаменитый, как Пападиамантис[14]. В Париже только его и знают, его фото во всех газетах. Я очень люблю писателей, и они меня тоже любят, потому что я знаю все на свете про Грецию и Эгейское море. Спрашивай меня что хочешь, про рыбную ловлю, про оливы, про попов, про политику, я все тебе расскажу. Клянусь, ты на этом озолотишься. Ну, что ты хочешь знать для твоей книги?
Мне не хотелось, чтобы он лез в то, что я пишу или собираюсь написать. Я оборвал разговор, уверенный, что этот Лукас был химерой, чистым вымыслом похвальбы ради. Но Панайотис крепко держался за свои истории, не смущаясь плохим началом, и безразличие было ему невыносимо: возражайте или уж аплодируйте. В следующие дни он еще много раз осаждал меня своим Лукасом и, похоже, не удовлетворился, даже когда я под его напором допустил, что, наверно, есть где-то во Франции писатель, которого я не знаю, откликающийся на имя Лукас. Панайотис был непримиримым врагом сомнений и гипотез.
Мой дом располагался недалеко от порта, и по утрам, в любую погоду, я взял за правило выходить прогуляться по набережной. Я доходил до киоска старого Панделиса, где покупал сигареты, и всякий раз веселился, глядя, как старик бежит ко мне, прихрамывая, ибо редких своих клиентов он поджидал в тепле на почте по соседству. Пришла зима с ее бледным солнцем, миндального цвета морем и мокрыми порывами ветра. Рыбаки больше не выходили в море, чинили свои лодки, разбирали моторы. Группа знатоков в фуражках с черным галуном наблюдала, оживленно жестикулируя, за разгрузкой большого красного каика, доставлявшего товары. Я смотрел на блестящие бидоны с оливками, которые уносили в подвал, на неподвижных осликов, на цыган-торговцев. Потом я заходил в кафе выпить чашечку густого черного кофе с запахом жареных орешков, слушая, как вокруг беседуют и рассуждают. Были тут по утрам и одиночки, мечтатели преклонного возраста, которые проводили время, облокотясь на пустой столик, устремив глаза на однообразные пенные гребни. Не в сезон здесь были свои плюсы: туристы сняли осаду, деревня жила в замедленном темпе, топили камины, подсчитывали урожай, строили планы на будущее. Пахло морем, дымом, сухими водорослями.
На мое счастье с утра Панайотис не показывался, занятый, по его словам, непосильными трудами, но вероятнее — вынужденный дать себе отдых после вчерашних многословий и возлияний. Он появлялся только в середине дня. Сдержанный при всей своей неумеренности, он, слава Богу, не вваливался ко мне домой, предпочитая встречаться со мной как бы случайно на людях, в час обеда. Он усаживался за мой столик с долгим усталым вздохом и удостоверялся, как дотошный начальник, что я тоже принялся за работу. Сам он не ел и не пил, то ли денег не было, то ли аппетита, я так и не узнал, но тут же закуривал и заходился кашлем.
Панайотис питал настоящую страсть к писателям, чей странный и тайный труд казался ему почти столь же изнурительным и непонятным простым смертным, как и его собственный. В разговоре то и дело всплывал призрак великого Лукаса. До чего же я на него похож! Просто удивительно. У него были рыжие усы, как у меня, он носил солнечные очки в пасмурную погоду, как я, немного говорил по-гречески, как я, писал на машинке, как я, искал покоя, уединения… как я. Но главное — он любил Панайотиса и не мог обойтись без его общества. Я отвечал односложно: да, да, нет, нет. Время от времени из вежливости заставлял себя поддержать беседу, обсуждая ту или иную черту. Я отказывался верить, что два писателя, пусть даже современники, могут так походить друг на друга, на что Панайотис азартно возражал, что я бы так не говорил, знай я его, как он.