Избранное - Меша Селимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он был еще внизу, в этом заключалось все. Довольно того, что текия спасла его, он должен уйти. Почему он не уходит?
В комнате пахло старым деревом, старой кожей, старым дыханием, тени умерших юных девушек лишь иногда пробегали по ней, я привык к ним, они жили здесь до меня. И теперь в этот старый мир, в это старое убежище вошел новый, незнакомый человек с белым пятном лица, с раскинутыми руками и ногами, который сам себя распял в воротах. Я знал, что он изменил позу, видел, как обвисло его тело, как вдруг обломилось сплетение его костей, и все стало новым, важным, болезненным, а я помнил его прежнюю судорогу и его усилие, его напряжение, которое живет, борется, не уступает никому, я помнил вытянутые пружины его мускулов, способных на чудо. Мне больше нравилась та, прежняя картина, а не нынешняя, разбитая. Она сулила больше надежды, легче освобождала меня, наполняла уверенностью в собственных силах. В другой таились зависимость, отчаяние, нужда в опоре. Вспомнилось виденное или угаданное движение, которым он хотел привлечь мое внимание. Он призывал меня, просил не проходить мимо него, его ужаса, словно меня ничто не касается. Если же он этого не сделал, если я лишь вообразил себе это неизбывное движение жизни, которая обороняется и призывает на помощь, тогда он совсем без сил, а теперь и без надежды. Жаль, что мне ничего о нем не известно. Если он виноват, я бы не стал думать об этом человеке.
Я подошел к окну и испугался лунного света, хлынувшего в лицо. Словно он обнаружил меня. Поглядел — в воротах никого не было, значит, ушел. Я осмотрелся, надеясь, что и в саду никого нет. Однако человек не ушел. Он стоял под деревом, в тени, слившись со стволом. Я заметил его, когда он шевельнулся, увидел его ноги в потоке света, тень обрубала их выше колен.
Он не глядел ни на дом, ни на окно, он ничего больше не ждал от меня. Вслушивался в звуки улицы, различая, вероятно, даже кошачьи шаги, шум встревоженной птицы, свое робкое дыхание. Потом он посмотрел на крону дерева, и я последовал за его взглядом: листья шелестели, тронутые полуночным ветром. Молился ли он, чтоб ветер утих, или проклинал этот шелест? Ведь он мешал различать звуки за стенами текии, а это могло стоить ему жизни.
Он повернулся вокруг дерева, не отрывая от него спины, передвигая по окружности посеребренные ноги, потом отделился от ствола, беззвучным и словно бы лишенным тяжести шагом приблизился к воротам и осторожно наложил засов. Вернулся, держась в тени дерева, подошел к стене, нагнулся над водой, посмотрел вверх, в ущелье, и вдоль по течению, в сторону городка, отступил и исчез в густых зарослях. Услыхал ли он, увидел ли что-то, или не посмел выйти, или некуда было?
Хотел бы я знать, виновен ли он.
Вот так я прошел мимо, опустив взгляд в землю, закрыл двери текии, заперся у себя в комнате и не смог уйти от этого человека, ворвавшегося в мой покой, заставившего меня думать о нем и, стоя у окна, наблюдать за его ожившим страхом. Он заставил меня позабыть этой ночью о чужом грехе, о ростках своего, о двух странных руках в полумраке, о своих заботах. А может, он-то и породил их.
Надо было повернуться спиной к окну, зажечь свечу, выйти в другую комнату, если я не хотел, чтоб его без нужды мучило освещенное окно, что-нибудь сделать, только не то, что я делал. Ибо в этом — скованность, болезненный интерес, неуверенность в себе самом. Словно бы исчезла вера в себя, в свою совесть.
Эта игра в прятки — ребячливость или, еще хуже, трусость, мне нечего пугаться, даже самого себя, почему я притворяюсь, будто не вижу человека, даю ему возможность уйти, а он не хочет этого делать, почему я прикидываюсь, будто не знаю, находится ли он в саду текии, прячет ли преступление или бежит от него? Что-то происходит, вещи вовсе не невинные, я знаю, постоянно случаются тяжелые и жестокие вещи, но вот это у меня на глазах, я не могу отодвинуть его в неведомое и невидимое, как все остальное, и не хочу быть ни виновником, ни невольником — я хочу свободно решать.
Я спустился в сад, луна висела на краю неба, скоро она зайдет, цвел лавр, воздух был отравлен его запахом, нужно срубить это дерево, приторное, навязчивое. Я слишком чувствителен иногда к запахам, земля пахнет невыносимо и душит меня, это подступило внезапно, кажется вместе с волнением, хотя я не знал, в какой взаимосвязи все это находилось.
Человек стоял в зарослях кустарника, я бы не нашел его, если б не знал, где он, лицо его было лишено всяких черт, стерто полутьмой, он лучше видел меня, я был открыт светом, и мне казалось, будто я обнаженный и нечем прикрыться. Он слился с кустарником, врос в ветки, раскачивался вместе с ними от ночного ветра, по ущелью слетавшему с гор.
— Ты должен уйти,— шепотом произнес я.
— Куда?
Голос у него был крепкий, глубокий, будто передо мной совсем не тот маленький человечек.
— Отсюда. Куда хочешь.
— Спасибо, что не выдал меня.
— Я не хочу вмешиваться в чужие дела, поэтому хочу, чтоб ты ушел.
— Если гонишь, значит, уже вмешался.
— Возможно, так будет лучше.
— Ты помог мне однажды. Зачем сейчас отбираешь это? Тебе когда-нибудь понадобится доброе воспоминание.
— Я ничего не знаю о тебе.
— Ты знаешь обо мне все. Меня преследуют.
— Наверное, ты причинил им зло.
— Я не сделал им ничего плохого.
— Что ты теперь думаешь делать? Здесь тебе нельзя оставаться.
— Посмотри, стража на мосту?
— Да.
— Меня ждут. Они кругом. Неужели ты отдашь меня смерти?
— Дервиши рано встают, тебя увидят.
— Спрячь меня до завтрашнего вечера.
— Могут зайти путники. Случайные прохожие.
— Я тоже случайный путник.
— Не могу.
— Тогда зови стражу — она здесь, за стеной.
— Я не хочу их звать. И не хочу тебя прятать. Для чего я должен тебе помогать?
— Ни для чего. И сам спрячься, тебя это не касается.
— Я мог тебя погубить.
— У тебя не нашлось сил даже на это.
Он сбил меня с толку, я не был готов к такому разговору. Больше всего меня изумляло, и с каждой фразой сильнее, я никак не ожидал, что встречу совсем другого человека. Меня обманула та картина — он, распятый, в воротах. Я представлял его себе, исходя из возникшего в моей душе сострадания: помню белое пятно лица и еще ту жалкую тонкую доску, защитившую его — несчастного, перепуганного, растерянного, я даже подумал, что знаю, какой у него голос — дрожащий, неуверенный, а все вышло иначе. Я полагал, что его смягчит одно мое слово и он будет уничтоженно смотреть на меня, потому что оказался в безвыходном положении и зависит от моей доброй или злой воли. Но голос его был спокоен, в нем не было даже гнева, мне почудилось, будто он звучит звонко, насмешливо, вызывающе и отвечает не зло, не униженно, а равнодушно, как бы возвысившись над происходящим и зная нечто, что придает ему уверенность. Он настолько обманул мои ожидания, что я даже преувеличил степень его спокойствия. Меня поразило, что он потребовал спрятать его, словно это было самое что ни на есть обычное дело — услуга, которую он принимает, но которая ничего не решит. Свою просьбу, вернее, требование он не стал повторять, спокойно отказался от него, не сердясь на то, что я отверг его, не глядя на меня, он прислушивался, чуть склонив голову, моей помощи он больше не ожидал. Он не ожидал больше ничьей помощи и знал, что ему никто не протянет руку и теперь у него нет ни родственника, ни друга, ни знакомого, он осужден быть наедине со своей бедой. Вокруг него и его преследователей легло пустое пространство.
— Ты, наверное, считаешь меня плохим человеком.
— Не считаю.
— Я не такой. Но я не могу тебе помочь.
— Каждому свое.
Это не был упрек, но и не было примирение с судьбой, он воспринимал все происходящее как горькое знание жизни, когда люди не желают помочь осужденному, меня он тоже отнес к тем людям и не удивлялся. Он не сломился, не обессилел, не озирался растерянно вокруг, но был собран и полон решимости сражаться в одиночку.
Я спросил, почему его преследуют. Он не ответил.
— Как ты убежал?
— Прыгнул со скалы.
— Ты кого-нибудь убил?
— Нет.
— Ты украл, ограбил, опозорил себя?
— Нет.
Он не спешил оправдаться и не пытался убедить меня, отвечал на мои вопросы так, словно они были никчемны и скучны, он не хотел больше оценивать меня ни по добру, ни по злу, не воспринимал меня ни как угрозу, ни как надежду: я не выдал его, но помогать ему не хочу. К моему удивлению, его пренебрежение ко мне, словно я был деревом, кустом или ребенком, задело мое тщеславие, обезличило и унизило меня, я перестал быть значимым не только в его, но и в своих собственных глазах. Он не соприкасался со мной, я ничего не знал о нем и никогда его больше не увижу, но меня раздражало его осуждение, оскорбляло, что он вел себя так, будто меня нет. Мне хотелось рассердить его.