Я внук твой … - Илья Кочергин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сажусь на толчок и читаю висящую на батарее бумажку – мы надеемся на ваше понимание. В ней написано на трех языках – на английском, французском и на голландском, сколько чистой воды тратится на стирку одного полотенца. Я узнаю, что полотенца, которые предполагается использовать еще раз, лучше повесить на вешалку, и только лежащие на полу будут для горничных считаться грязными.
Спустив воду, благоговейно развешиваю на вешалке те полотенца, которыми мы вытирались. И понимаю, что делать больше нечего. Это пугает.
Я устраиваюсь на аккуратно застеленной кровати и смотрю в окно, на голубое небо и красные черепицы крыши противоположного здания. Это, конечно, извращение. Меня берет просто злость на этих европейцев, даже на Муки. Как они умеют все оформить! Почему я провожу это первое и последнее наше утро в комнате с окнами на черепичные крыши?
Это что, такой изощренный китч?
Мне хочется курить, но это номер для некурящих. Меня ведь вчера спросили, какой мне хочется номер, и я ответил, что для некурящих.
Зачем?
Я высовываюсь в окно, чиркаю зажигалкой, затягиваюсь. И опять ужасаюсь тому, что меня преследует этот проклятый китч, неистребимый
хемингуэй – мощенная булыжником улочка Жозэфа Плато. И никуда не денешься. На ней два ресторанчика – Пети пуассери и еще какой-то, я не вижу. Классические утренние официанты, которые выплескивают грязную воду на мостовую. Это праздник, который всегда с тобой, и от него действительно никуда в этой жизни не денешься, если начитался дурацких книг в молодости. Сейчас еще, не дай бог, пройдет молочник с козой или зеленщик с зеленью. Или продавец жареных каштанов, или шарманщик.
Я опять сажусь на заправленную кровать и наконец свертываю голову этим бутылочкам, которые, я знаю, не принесут мне успокоения. Если что-то меня и сможет немного успокоить, так это тяжелое похмелье. И я вдруг понимаю, что давно уже пью не для краткого ощущения эйфории, не для легкости, которая наступает, когда алкоголь живет в твоей крови, а для того искупительного момента, когда он ее начинает покидать. В эти утра, когда ты должен собрать всего себя для дальнейшей жизни, мобилизовать все доступные тебе душевные и физические силы и выстоять в полном одиночестве, в эти утра я живу в полную силу.
Я начинаю собирать свой рюкзак. Сборы в дорогу – всегда маленький выход, всегда маленькое подобие планов, маленькая иллюзия будущего.
Правда, сейчас это выглядит совсем уж иллюзорно, скорее, я убираю следы своего присутствия.
Я медленно складываю в рюкзак оставшийся сэндвич, апельсин, грязные носки, записную книжку. В книжке я нахожу свернутый листок со стихотворением моей соседки Маргерит. Там еще записан ее электронный адрес. Стихотворение называется “Словарик”. Я наконец прочитываю его.
Смотри. Вот твой зрачок. Вот солнце.
Вот холод, которым тянет на тебя
Сквозь распахнутое окно.
Вот вода, в которой тебе так нравится плавать.
А вон чайник, посвистывающий на огне,
На газовой плитке.
Хлебный нож, брошенный на столе.
Хорошенько запомни все эти вещи.
Сегодня или, может быть, завтра
Они пойдут своим собственным путем.
Европейцы, одно слово. У них больше и тем-то нет, кроме чайников и хлебных досок. Были бы темы посильнее, они бы и поизвестнее в мире стали бы.
Вот, например, тема – Муки ночью сказала, что с тринадцати лет хвалилась подружкам, что переспит с русским. Уж больно ей хотелось.
Эту тему как понимать? Я бы написал лучше такой стих – спишь, спишь с Муки, и вдруг эта Муки такое заявляет.
Я собрал рюкзак и вышел, не попрощавшись с девушками на ресепшене, которые устроили мне такой мрачный хемингуэй.
Мой путь лежал в район Флажэ, где была контора Бенуа.
Хотелось домой. Не то что в Москву или к жене с сыном, а просто куда-нибудь домой. Я не был дома уже тысячу лет.
Наверное, проснуться летом на даче, выйти на пахучую терраску, забраться к бабушке на колени, и чтобы она меня потом покормила жареной картошкой. Больше всего на свете я люблю бабушкину жареную картошку, которой не ел тоже тысячу лет.
Мои родители снимали на лето четверть деревенского дома в ста километрах от Москвы и отправляли туда сидеть со мной бабушку. Там мы и собирали наши травы, бегали с ней по утрам.
Надо ей не забыть позвонить хоть перед отлетом. Мол, скоро приеду.
Там же проверяли очень сильно – кто отец, кто мать, кто сват, кто брат. Ну а раз я под присмотром вроде как росла, у Ворошилова на хозяйстве работала, то мне и легче. А все равно – полгода, наверное, проверяли. А я пока на базу пошла овощи перебирать.
Вот в августе вызов c Кузнецкого Моста приходит: “Приехала хозяйка… сейчас тебя повезут к хозяйке”. А она была по легкой промышленности.
И как сейчас помню – около Красных Ворот там какой-то текстильный комбинат был. Туда приехали, она на меня поглядела и говорит: “Какая худенькая! Но ничего, у нас отъешься”.
Ну я про себя кое-что ей тоже ответила. Не могла, конечно, это вслух высказать, но ведь могла подумать, да?
Обидно просто стало. Я ведь сама по себе такая была, что могла поделать? Отъедайся – не отъедайся… Так и не отъелась никогда.
Они поговорили, а потом меня опять отправили обратно. Перебирать овощи. А к седьмому ноября опять вызвали. Видно, с готовкой они там не справлялись, – все-таки праздник, гости…
Взял меня на машину Фердулов, и мы от Варсонофьевского переулка по центру и – по Можайке. Я еду, все оглядываюсь, а потом смотрю -
Одинцово. Доехали до леса, где Маленков живет, у него только забор начался, и – машина испортилась. А нам дальше, за Маленкова, нужно было еще. Пошли пешком. Прихожу – а там Максик, собака была.
Здоровая такая, добрая, все хвостом машет.
Фердулов Марусе говорит: “Вот я тебе помощницу привез. Пусть она помоется, выдай ей халат”.
Я про себя думаю: “Я еще почище тебя буду”. Но тоже вслух не сказала.
И в самый первый день, как в буфетную пришла – как раз он выходит, хозяин, с дочкой под ручку. Познакомились.
“Здрасьте”.
“Здрасьте”.
“Вот наша девушка новая работает”.
А он отвечает:“Хорошая девушка”.
Такие мысли были дурацкие… А ведь опять же их не скажешь. Так все – молча: “С таким под ручку бы пройтись…”. Уж очень они складненько ходили, приятно смотреть на них.
Так и стала работать.
В халатике видели нас все время. В синеньком халатике. Как дворники. Одевали мы и белые халаты, но как-то они не приживались, потому что грязнились очень. Грязь-то видно.
Потом кино иногда было. Они в кино всех приглашали. Вот зала там у них, экран, сзади будка, где ленту вставляли. Пройдет одна катушка – вжик, та-та-та-та-та… давай менять. А я – бегом на кухню. Все ведь кипятилось на печке.
И каждый раз сажусь у самого краешку… Все время поддерживали, не погасло чтобы. Вдруг чай нужно или что. Я дров подложу – и опять.
Катушка новая-то уж начнется, но что делать.
Для них впереди были места. Стулья были с чехлами. А он иногда сидит, смотрит, смотрит там кино, потом: “Симинский, пошли в бильярд”.
Смотришь – выходит. Именно по этой стороне, где я сижу. Потому что я старалась тут сидеть из-за кухни. Потому что я хотела… еще и в мыслях ничего не было. А он проходил специально.
Я ведь каждый раз думала, что он в туалет – кино даже не может досмотреть. Вот сейчас вспоминаешь – какая же я была тогда глупая.
Ребята как-то его опять приехали. Они часто с друзьями приезжали,
Ибаррури Рубен с ними тоже дружил хорошо… Все, как я – такого возраста. Слышу, говорят: “Это что там за коза бегает?”.
Да. И потом ведь, когда он погиб, Рубен-то, а у меня внутри: “Эх, мой жених погиб…”. Хороший парнишка был.
А у меня, видишь, жених какой получился в конце-то концов – семидесятилетний. Я и наши девочки – вместе замуж-то выходили, в одно время почти.
С таким и под ручку-то не всегда пройдешь – то ноги, то сердце – пена изо рта… Последние полгода-то и вспоминать не захочешь. Только и вертишь его на кровати туда-сюда, белье переменяешь. А все равно, откроет он окно на даче, если гроза пойдет, и зовет скорее глядеть… вместе стоять. И стою с ним, и все про себя думаю, мол…
Это сейчас я все трындю-трындю, а раньше ведь ничего толком и сказать не получалось. Вот сейчас как я жалею, что не говорила ему, когда вот стояли вместе, ведь я тогда так радовалась… и когда с утюгами на фабрике, радовалась, и под березками тоже…
Ведь жизнь-то это моя была, и я веселая была, пока он не ушел. Да я и сейчас веселее вас, потому что вы какие-то, как эти…
Это был долгий путь – с двенадцати часов расчетного часа гостиницы до семнадцати часов окончания работы Бенуа, который обещался отвезти меня на виллу. Я сразу же зашел в супермаркет у вокзала, закупился так, что в моем рюкзаке позвякивало, а потом начал потихоньку-потихоньку спускаться к Флажэ.
Я вспомнил замечательный пражский обычай Великого Слалома и повторил это на брюссельский лад. Это было то самое, что могло меня выручить сегодня, – Великий Слалом, старинное славянское развлечение.