Я внук твой … - Илья Кочергин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Томас занимается фотографией, он хотел тоже посмотреть твои снимки из Сибири, я ему рассказывала о них. Не мог бы ты принести их снова?
– Конечно.
Сосредоточенный седой Томас в вязаном свитере перебирает мои пейзажи и портреты, подносит иногда близко к глазам, потом рассматривает с расстояния вытянутой руки. Посапывает и трет переносицу, в ушах видны ватные шарики.
– Это очень странные фотографии. Я даже не знаю, как сказать. Это, несомненно, китч. Я бы даже сказал – дабл китч. Что это за бумага?
– Она называется “металлик”. Мне понравилось, что она дает такие блики, а стоит, как обычная.
– Да, и помимо бликов она удваивает эффект китча. Тут даже трудно понять – то ли это такой прием, когда китч должен обесцениться за счет усиления, то ли просто откровенная тяга к нему.
Томас опять потер переносицу.
– Это странные фото. То, что ты снимаешь, – это жизнь. Но то, как ты снимаешь, – это китч. К сожалению, я не читал твоих книг…
– Нет, Томас, его роман лишен этого. Там почти нет китча. Совершенно ясный реализм. – Маргерит уверенно качает головой.
– В реализме бывает китча не меньше. Да, об этом интересно подумать.
Меня, на самом деле, давно занимает этот вопрос. Сейчас продается или документализм, или китч. То есть если ты снимаешь дерево, то ты должен поставить подпись под фотографией: “Дерево возраста 347 лет из парка при замке королевы Изабеллы такой-то” или ты должен посадить на это дерево сову с милым совенком или обезьяну с милым детенышем обезьяны. Тогда у тебя его купят. Если же это будет никому не известное дерево без малышей, то ты можешь украшать этим снимком свою комнату – никому, кроме тебя, он не будет интересен.
Томас откладывает фотографии и возвращается к своей тарелке. Он жует и говорит одновременно.
– Еще пятьдесят лет назад можно было заниматься искусством. Или спортом. Люди выходили на футбольное поле, играли, потом пожимали друг другу руки и расходились, а не рвали на груди майку. И на это смотрели. Люди делали интересные снимки, выставляли их, и на это тоже смотрели. Люди писали книги. А сейчас нужно выбирать.
– Томас очень любит рассуждать о глобальном. Илья, ты можешь пока заняться обедом, он будет говорить примерно пятнадцать минут без перерыва.
– Маргерит действует подсознательно. Она, сама не понимая того, выбрала заниматься искусством, и ее это удовлетворяет. У нас нет детей, у нас есть дом, и нам не так много надо, чтобы дожить до конца жизни. Я тоже сделал свой выбор, может быть, более осознанно.
Но, например, тебе это еще предстоит сделать, сделать выбор. У тебя есть дети, семья, ты должен их кормить. И поэтому ты должен сделать выбор – искусство или шоу-бизнес. Внести элемент шоу-бизнеса в литературу сложнее, для этого нужны энергия, четкий план. Но это, в общем-то, возможно, как и все на свете.
– Тогда у меня не получится. Слишком мало энергии. Иногда ее не хватает даже, чтобы начать новый день.
Томас не слушает ответов. Жует и говорит одновременно, смотрит мне в район грудины и на ощупь орудует вилкой.
– У тебя есть преимущество – ты русский. Это уже элемент китча. И если ты заявляешь о себе в Европе, то надо сразу честно сделать выбор – используешь ты это или ты отказываешься от любых подобных трюков.
Мы переглядываемся с Маргерит, она с улыбкой пожимает плечами и подливает мне и себе вина.
После обеда Томас приносит мне в подарок свою фотографию, на которой изображено обычное дерево.
– Сова с глазастым милым детенышем пряталась с другой стороны ствола. Поэтому они не видны, – объясняет он.
– Томас, мне кажется, я понимаю, о чем вы говорите. Просто, когда я фотографирую, то делаю это для себя, изредка и с удовольствием. А сейчас почти вообще забросил. А писать – это…
– Для тебя писать – это не удовольствие? – спрашивает Томас.
– Нет, конечно. Это тяжело, иногда неприятно. Все рождается в муках, можно даже сказать, что вообще творчество или роды – это муки.
Маргерит опять глядит на меня с кривоватой, изучающей улыбкой, как в первый вечер.
– Илья, ты знаешь, у меня нет ребенка. Он умер очень давно. Но он был. И я знаю, что такое роды. И мне кажется, я знаю, что такое творчество. Это радость. Если для кого-то рождение ребенка не является радостью, то в нем что-то не так.
– Так хорошо это время после воскресенья. Хорошо-хорошо. Помнишь, что я брала у тебя сигарету, тебе это понравилось? Понравилось? Ура!
Моя рука с твоей сигаретой, но я не курю! Это для знакомства хорошо. Если брать у мужчины сигарету, такой большой эффект. Это очень смешно смотреть! Ты сразу стал такой милый. Эмр-р…
Но мне хорошо. Знаешь, это так эти дни, как будто твой голос сидит тут, у меня на плече… Да, и он разговаривает ко мне… со мной… тихо, я слушаю все. Как будто такой маленький добрый признак. – Муки опять прячет ладони в рукава. – Да, конечно, призрак. Как привидение, да? Я очень люблю мой призрак. Но это так сложно – говорить по-русски.
О-о, это очень смешное место, я хотела тебе рассказать. Это Дворец юристов. Но тут, рядом с ним, живет странный человек, он homeless, который не имеет дом, ты понял?.. Да, бом, и он иногда долго свистит. Давай мы посмотрим его апартаменты. Это вот тут, они такие упаковки из бумаги. Его здесь нет, это жалко. И тут он долго свистит и поет, это может быть час. И я первый раз, две недели назад, была очень удивлена – кто так может делать, такой звук? Это не свист, это даже вот так… Но потом я давала ему немного фф… эмр-р… вспомоществовать, и он сказал, что это звук от горла. Вот тут.
Милый, мне так странно. Я – эмоционально спокойная девушка, у меня есть друг, я хочу жить с ним очень долго. Я не понимаю, зачем этот призрак.
Но как ты живешь с твоей женой? Хорошо? И расскажи мне о сыне, какой у тебя сын? Почему ты не хочешь говорить о сыне, я очень хочу слушать. У него какие волосы?
Ну, хорошо. Тогда ты можешь рассказывать о твоем дедушке. Ты всегда рассказываешь о дедушке. Я не очень хочу слушать о нем, но ничего.
Ты так грустишь, что он убивал людей? Это странно. А почему тогда?
Я понимаю это, я знаю, что в России люди не совсем богатые. Но твою книгу обязательно будут печатать. Ты можешь искать агента, и он будет это говорить для тебя.
Я хочу все знать о тебе, не хочу о дедушке. Ты был в Петербурге?
Где ты был еще? Я там тоже хочу быть, я только чуть-чуть, только одну ночь была в Петербурге с моими родителями. Это все. Ты будешь сердитый, но я спрошу тебя о твоем сыне.
Это была странная неделя, наполненная то ли свиданиями, то ли перерывами на обед, а потом уже подошло время расставаться. Моя виза заканчивалась.
Она предложила снять на одну ночь комнату в отеле. И сразу добавила, что если бы первым предложил это я, то она бы отказалась.
Я приехал к ней к полудню, посмотрел, как она сидит одна, закинув ногу на ногу, в своем информационном центре, как склоняется над телефоном, когда отвечает на звонки. Она была очень занята. Я пошатался полчаса по галерее, а потом мы отправились обедать в
“Гринвич”, на красные диванчики. Я предложил это кафе. Мы выбрали самый дальний, угловой столик в этом пустом заведении. Я мог трогать ее, сжимать ее пальцы, мы могли целоваться, но, конечно, как всегда, коротко, как это любит Муки.
– Тебе нравится это кафе? – спросил я. Ведь это было почти единственное, что я мог показать ей в этом городе.
– Да. Но как сказать? Это немного для старых.
– А мне говорили, что это заведение, где собирается молодая университетская публика.
– Может быть, вечером. Это возможно. Теперь, ты видишь, все другие люди, они старые. Но это настоящее брюссельское кафе. Тут все милое.
И мне нравятся эти лампы, и то, что на стенах, и эти окна. Они брюссельские.
Подошла официантка. Я помню, какая она была суровая в тот раз. Но сейчас она поглядела на Муки, на наши ладошки, которые сцепились друг с другом, и чуть улыбнулась.
Муки начала переводить мне меню на русский.
– Тут есть бутерброды с сыром, с рыбой и… я не знаю, как это, jambon?
– Я знаю, я буду как раз с этим жамбоном. По-русски это – ветчина.
Официантка смотрела на Муки.
– Один сэндвич с ветчиной, один с лососем. Два кофе. Это все?
– Да, спасибо.
– Ладно, целуйтесь дальше.
Эту фразу на французском я понял. И поцеловал смеющуюся Муки.
Потом эта пожилая женщина стояла на своем обычном месте у стойки, уперев руку в бедро, и не смотрела на нас. Мы оставили по половинке сэндвичей на тарелках. Не пошли они у нас. Не смогли мы совместить еду с любовью. Бенуа вместе со своим Рабле не одобрили бы.
Когда мы расплачивались у кассы, я выгреб из кармана мелочь. Была очередь Муки платить, и она не хотела брать у меня ни копейки.
– Да ладно тебе. Ты прям как нерусская.
После этого она взяла двадцать два цента.
– Не двадзац два. Тридзац два, – поправила официантка и коротко засмеялась. А потом стала такая же неприступная. – Идзите, дзети.