Волк в бабушкиной одежке. - Фредерик Дар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но…
Повелительным жестом я заставляю его умолкнуть. Несчастный повинуется. Я отрываю клок рубашки и бросаю ему.
— Замотайте руку, — советую я ему.
Кровь течет меньше. Я говорю себе, что если ему не помочь, то вскоре гангрена начнет собирать жатву. У бедняги вид мокрой тряпки. Хоть он убийца и комбинатор, мне его жалко. Становишься чувствительным, когда брюхо пусто почти два дня.
Пожалуй, пора предупредить приятелей, что наши слова слушают другие. Но как? Просто показать рискованно, так как, ставлю пинг-понговый шарик на хлопковый тюк, что Толстый не преминет изрыгнуть:
— Что это ты нам показываешь там, на верхотуре?
Обшариваю себя, тщетно: все отобрано, кроме чести, попробуйте написать послание с помощью вашей чести вместо ручки, шайка кастратов!
Тут-то мне и приходит мысль. Хорошая, натурельних, поскольку моя!
Я вам говорил, что стены все в пыли и грязи. Я начинаю рисовать пальцем. О, радость: видно! Пишу, стало быть, печатными буквами лозунг: «Осторожно! Микрофон».
Затем привлекаю внимание соседей и показываю им по очереди надпись и микрофон. Пинюш подмигивает. Берю не может сдержать «Ах, стерва», что должно долбануть по евстахиевым трубам типа с наушниками. Фуасса потребовалось больше времени усечь, потому что он в состоянии прострации, весьма действенной в его возрасте.
Когда до доходяги доходит, я делаю ему ручкой на надпись. Затем я подмигиваю бедняге.
— Значит, вы не хотите довериться даже нам, Фуасса? — мурлычу я. Произнеся это, я делаю ему знак ответить «нет».
— Нет! — бормочет обчекрыженный. Я констатирую ядовито:
— Плохи ваши дела. Я бы на вашем месте облегчил совесть. Мы легавые, согласен, но французские легавые, Фуасса!
Он не знает, что ответить, и молчит. Мне большего и не надо. Его молчание составляет часть моего плана.
— Ладно, упрямьтесь… Кусок старого дерьма!
Пауза. Как будто мы в студии звукозаписи, и все команды даются мимикой и жестами, так как шум — только на публику.
— Но он опять потерял сознание! — вскрикиваю я. И призываю кореша Берю подтвердить!
— Он в состоянии грогги! — подтверждает Величественный.
— В очень дерьмовом состоянии, — подчеркивает Пинюш совсем блефующим голосом.
— Хотел бы я знать, можно ли умереть от такой ампутации! — размышляю я.
— О! Конечно, — бросает Толстый. — Да вот, у меня есть троюродный племянник, который загнулся от трюка в этом роде. А он только отрезал себе кончик мизинца перочинным ножиком.
— Похоже, у него агония! — замечает Пинюш. Фуасса разглядывает нас непонимающими глазами. Он ужасно страдает. Да еще нужно ломать комедию.
— Он может отойти в мир иной, так и не заговорив, — утверждаю я. — Я уверен, что он бы открылся нам, если бы не отбросил копыта!
— Да нам-то что от этого? — спрашивает Толстый.
— Простое профессиональное любопытство. Не люблю подыхать дураком, Толстый!
Дверь дергается. Я делаю Фуасса знак отключиться, и он повинуется. Явление трех типов, которые вам уже известны. Блондинчик приближается к Фуасса, тщательно огибая нас. Щупает бедняге лоб, ищет пульс и знаком приказывает другим забрать тело. Думаю, мандраж у него тот еще. Если Фуасса умрет вместе с секретом, как они полагают, весь цирк и риск для фуфла.
Кортеж без слов отваливает.
Моя команда забрасывает меня вопрошающими взглядами.
Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять их выражение. Для чего ты это все затеял? — мысленно вопрошают знаменитые вольные стрелки из Курятника.
Выжидаю небольшую кучу минут и, предупредив их жестом, начинаю сеанс:
— Что это за бумажонка на месте Фуасса?
Берю смотрит, собираясь сказать мне, что там ничего нет, но я его упреждаю.
— Ты можешь дотянуться, Толстый, подкинь-ка ее сюда.
Маленькая пауза. Двое пожарных смотрят друг на друга, спрашивая себя, не стукнула ли мне в черепушку история с микро.
— Спасибо! — говорю я, — как будто я только что сцапал несуществующую бумажку. Затем испускаю легкий свист.
— Мой Бог, ребята! Это то, что мы ищем!
И подмигиваю им. Толстый понимает с полуслова:
— Сховай ее! — говорит он. — Если они найдут ее у тебя…
— Закрой пасть, — отвечаю я, — я выучу наизусть и проглочу!
Проходит сорок две и три десятых секунды, и дверь распахивается толчком. Блондинчик здесь, под эскортом китаезы. Я притворяюсь, что с трудом проглатываю слюну, и адресую им лучистую улыбку. Без единого слова двое друзей подходят ко мне, и желтокожий снимает мой железный браслет.
— Что случилось? — спрашиваю я. — Меня к телефону?
Они скупы на слова. Блондин вынимает пушку и приставляет мне к затылку.
— Идите! — только и произносит он. Самое трудное — набрать кураж. Затем мне удается сделать шаг, и мы выходим.
— Если не вернешься, напиши! — бросает вдогонку мрачно Берю, — а если вернешься, не забудь захватить жаркое!
Глава девятая
Наконец я узнаю, что существует вне этого погреба. Я иду, наконец! Это хорошо. Кровушка течет по жилушкам. Мышцы похряскивают, но работают. У меня вдруг возникает маленький глоток доверия к жизни. Робкий гимн заполняет естество, подобно молитве.
Низкий коридор, искривленный как Квазимодо, зловещий и еще более грязный, чем погреб. Он заканчивается лестницей с узкими и скользкими ступенями в ямках от употребления посередке. Клянусь, мои обожаемые, что мы находимся в гнусностаром бараке!
Карабкаемся по лестнице. Она винтится, как в колокольне. И никак не кончится. Ну и гнусная хижина.
Выползаем в широкий коридор, выложенный кирпичиками. Он приводит в холл с множеством створчатых дверей в комнаты. Прямо маленький замок, ребята, но замок, пораженный тлением. От штукатурки на стенах остались лишь воспоминания. Витражи готических окон зияют пустотами, повсюду плесень.
Меня вталкивают в громадную комнату, где монументальный камин занимает почти всю стену. Фуасса загибается на старой кушетке в стиле барокко, с ножками в виде львиных лап. Он выглядит по-прежнему без сознания. Ему приспустили штанцы для восстанавливающего укола, и несчастные ягодицы грустно обвисают, как растекшиеся капли растительного масла. Кроме кушетки, есть еще сиденья и стол. Меня толкают в кресло. Падаю расслабленно. Мясцо-то поотбилось. Настолько велика слабость, что ноги говорят «браво».
Троица разглядывает меня так пристально, что сердце зудит. У гориллы в горсти автомат. Ясно, что это его любимый рабочий инструмент. Блондинчик, наоборот, спрятал аппарат для производства горячих вафель и, руки в брюки, тихо насвистывает, созерцая меня.
— Если для портрета, — говорю я ему, — лучше рисовать в три четверти. Это мой лучший ракурс.
Он даже не мигает. Никогда не видел менее болтливого фраера.
— Месье, — говорит он резко металлическим тембром, — я был бы очень признателен вам, если бы вы дали мне формулу, которую вы только что нашли.
Ваш столь любимый Сан-Антонио, дорогие мои, собирает все силы, чтобы сыграть великую сцену на двоих.
— Формулу? Черт меня побери, если я понимаю, о чем вы говорите!
Он указывает на маленький динамик на столе. Провод от него зигзагит по потертому ковру и теряется в щели на полу.
— Бесполезно блефовать, в погребе установлен микрофон, и мы слушали все ваши разговоры.
Я принимаю вид, позаимствованный у приказчика, работающего у ростовщика.
— Но… В самом деле, я не понимаю, о чем речь.
— Вы запомнили формулу перед тем, как проглотили бумагу.
Я захлопываю пасть сразу. Я бы это сделал, если бы все было правдой, не так ли?
— Или вы ее напишете, — говорит он. — Или мы попробуем достать ее, пока пищеварение не совершило свою работу!
Вы слышали, то что я слышал, друзья мои? И вы, так же как и я, усекли, что означает эта угроза? Изымание, как предлагает осуществить кто-то типа профессора Бар-нарда, оставив призрачный шанс пациенту.
Я устраиваю приватную конференцию, в конце которой принимаю единогласное решение: «Необходимо что-то предпринять».
И быстро!
Если нет, то в каркасе дорогого, прелестного, приятного Сан-А возникнут сквозняки. Эти люди, что заметно так же, как солнечное затмение на полуденном пляже, без колебаний вскроют мне зоб до самого кладбища бифштексов, чтобы достать то, что я, так сказать, проглотил.
Но что делать? Автомат в двадцати четырех сантиметрах от моего хлебала, я выбрирую при мысли, что останусь здесь совсем без вибраторов, и их трое, не спускающих с меня глаз.
Бывают в жизни моменты, которые стоит вычеркнуть из календаря, клянусь. Мысль о моей храброй Фелиции дает допинг. Я представляю ее в кухне, готовящей деликатесы в ожидании меня. Следящей за садовой калиткой, ждущей телефонного звонка, спрашивая себя, где же запропастился ее большой ребенок. Отважная мама, я не могу тебя разочаровать. Можно ли представить меня, возвращающимся домой вперед ногами, с требухами, обернутыми вокруг шеи? Нет, это не серьезно.