Карьера - Александр Николаевич Мишарин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Не с Хавроньей, а по имени и отчеству!» — невольно отметил Кирилл.
— И извинись, что не сможешь отобедать!
И он услышал все тот же молодой, «гвардейский» хохот.
6
У него не было обиды на отца. Какая уж тут обида?! Старый, даже очень старый человек… Борющийся за последние три-четыре года жизни. Все правильно! И то, что «Хавронья» рядом с ним, тоже правильно!
Он свернул в высокую, холодноватую аллею и, невольно вздохнув, поднял глаза. Две птицы, гоняясь друг за другом, перелетали с ветки на ветку. В вышине колыхались темно-зеленые верхушки… Навстречу ему брели по тропинке две пожилые с сумками дачницы в цветастых платьях. Пылила протоптанная экскурсантами дорога…
Он просто хотел, чтобы его пожалели, а жалеть было некому! Приказать себе собраться, отбросить все эти мысли он, конечно, мог и знал, что сделает это чуть позже, но сейчас почему-то не спешил, как бы играл с самим собой.
Кирилл остановился, полез в карман за сигаретами и очень явственно понял, что ему совершенно некуда спешить! Дома его никто не ждал… Лина давно вернулась в Москву! А к отцу возвращаться было бы просто нелепо. Он машинально подумал, что за долгие годы он так и не посетил знаменитый музей. Он даже было сделал шаг-другой, чтобы свернуть к нему, но остановился, закурил, усмехнулся про себя и почему-то сошел с дороги и бросился в траву. Несколько минут он лежал, опустив лицо на сложенные руки, и блаженно ни о чем не думал. Только слышал, как глухо и быстро билось его сердце. Потом он повернулся на спину и уставился в небо. Синее или голубое — он бы не смог сказать сейчас. Просто — бесконечные этажи движущегося воздуха. Если приглядеться, то Кирилл бы заметил, что все это жило, сдвигалось, струилось, нарастало… Менялся солнечный, сильно за полдень, тяжелый, жаркий свет, но он по-прежнему лежал без желания что-то наблюдать, оценивать, искать слова…
Он странно-спокойно думал о своей судьбе. «Нет, у него было все хорошо! Ведь он делал все, что делали люди. И притом лучшие, наиболее успевающие среди них. Он вовремя и с медалью кончил школу, с отличием институт, вступил в партию… Квалификация его росла, его ценили, о нем даже заботились, его знали. Дети… Да, да! Это, может быть, было самое важное в его жизни. И Марина, конечно, тоже… Что еще? — Да, машина, дом, кооператив…»
Какие глупости лезли в голову!
Но в душе-то он знал, что это далеко не глупости! Что все это было сложно, связано с тысячью забот, сложностей, неудобств, просьб, иногда и потери себя. Но тогда, когда этого всего еще не было, у него не возникало в душе ощущения, что это неудобно, что он чем-то поступается. Нет, он добивался… Он строил дом! И он построил его… Как говорят на Востоке: «Когда дом построен, пора умирать»? Глупости!
Сейчас, лежа в высокой траве, Кирилл знал, уверял себя как постороннего, что он вообще-то еще не жил… Что такое сорок четыре? Пусть скоро сорок пять… Это же так… Ерунда!
А куда ушли все эти годы? На что? Что же его так волновало, что гнало, что отобрало так много времени? Не минут, не часов, не месяцев… А полжизни?! Да и кто даст ему гарантию, что не две трети? Или даже не три четверти?!
Кирилл давно понял, что живет в разном времени и возрасте. В одном по отношению к матери, к ушедшим годам. В другом времени шла жизнь его семьи, его и Марины, его и Галки.
С Генкой он жил как бы в третьем возрасте. Словно подневольный в своей любви к сыну, к его нервной, свежей ясности, к его исступленности желаний, которые он не мог, даже если и пытался, скрыть. Кирилл Александрович чувствовал себя по-дурацки зависимым от его мальчишеских настроений, взрывных печалей, щенячьей беззаботности. Словно одна кровеносная система связывала его с сыном, и, как это ни нелепо, Кирилл иногда пугался, что он младше и неумелее Генки. Что он не может так быстро пробежать стометровку… Что в обыденной жизни ему не открыта кинжальная острота ощущений какого-нибудь самого простого дня. Какого-нибудь утра, когда они выбегали из дома, посланные Мариной за хлебом.
…Летит из-за угла еще подзамерший, утренний ветер, с крыши рушится поток солнечного тепла… Недавно проснувшиеся, позевывающие соседи по-воскресному вяло возятся у своих машин… Пуста мостовая… Блестит козырек милицейской фуражки… И ликует, словно уносящаяся от мартовского ветра, детская лазурь неба.
…Приоткрытый пухлогубый Генкин рот, заострившийся, мгновенно покрасневший нос… Вся его длинная и цепкая, как у гончей, фигура уже встает в стойку. В стойку на бегу, в полуотрыве от заиндевелого сизого асфальта… Еще мгновение и сотней своих зеленых, шестнадцатилетних локаторов он уже засек, схватил, настроился и зазвенел в унисон, вперегонки, в летящую касательную с этим детски-праздничным, обрушивающимся на него мартовским миром!
И не в силах сдержаться, исторгается его истошно-дурашливый, на пределе — до бессмысленности — счастья, противный — до обожания — вопль…
— А-а-ааа!!!
— Ну, что ты орешь? — останавливает его счастливый отец. И мотает шеей, на которой повис пытающийся поцеловать его в затылок Генка.
«Какое уж тут старшинство? Тут только счастье глупости».
И извиняющиеся улыбки понимающим соседям, не без зависти посматривающим вслед…
Он невольно перевернулся и, улыбаясь, прижался к земле. Она спала, оцепеневшая. Кириллу почудилось, что она услышала его мысли. Даже не услышала, а знала, и только — не просыпаясь, в полусне, — чуть шевельнулась, сонно ободряя и успокаивая его. (Так Марина в трехлетней борьбе за Галку, в оцепенении смертной усталости и сна, чуть поводила рукой в сторону начинавшей плакать девочки. Где-нибудь под утро… И Галка засыпала. Так и мать его, Кирилла, в туннельно-далеком времени, успокаивала в ночном его кошмаре…).
Кирилл почувствовал, что засыпает и что во сне, несмотря на сон, ему стыдно… А за что — он не знал… Может, за свою слабость?
— Кирилл! Вы что?! Вы же простудитесь!
Он открыл глаза. Увидел сидящую перед ним на корточках Лину.
— Вставайте! Вставайте, сейчас же! — Лина сердито дергала его за руку. — Я